ГРЕЧЕСКИЙ ЯЗЫК И СТАНОВЛЕНИЕ НАУЧНОГО ПОЗНАНИЯ

Автор(ы) статьи: Волков М.П.
Раздел: Историческая культурология
Ключевые слова:

языкознание, греческий язык, сравнительное языкознание, лингвокультурология, язык и мышление.

Аннотация:

В статье рассматриваются сущностные характеристики греческого языка и основные формы его бытия в системе культуры - слово и письменность, сделавшие его первым языком выражения абстрактной мысли и науки.

Текст статьи:

Признание функциональной гетерогенности за семейством языков — устойчивая черта, по крайней мере, европейской культуры и языкознания. Впервые отмеченная поэтами и писателями, жизнь которых была подчинена поиску адекватного слова, она получила теоретическое обоснование в трудах В. Гумбольдта. Сравнительное языкознание как центральная лингвистическая дисциплина, по его замыслу, должно быть подчинено изучению четырех объектов — языка, постигаемых через него целей, человеческого рода и отдельных народов. Его важнейшими задачами предстают выявление различий в строении человеческих языков, их влияние на силу мышления, чувство и мировосприятие говорящих (Denkkraft, Empfindnud und Sinnesart) [1]. В работе «Характер языка и характер народа» В.Гумбольдт, задаваясь вопросом о том, каким образом различия в характере языков способны воздействовать на познание — перед этим он констатирует, что многие языки так и не достигли такой стадии развития, на которой создаются творения духа, а другие, достигнув этой ступени, не удержались на ней и деградировали, — приходит к выводу, что «слова одного языка являют больше чувственной образности, другого -больше духовности, третьего -больше рассудочного отражения понятий и т.п….» [2]. Следуя заложенной в этой идее логики, естественно предположить наличие подобного явления и в структуре отдельного языка: тяготение определенных поэтических и литературных жанров к определенным диалектам языка. И действительно, такое явление обнаруживает себя в развитых языках: так, эпическая поэзия создана на ионийском диалектике, тогда как лирическая — на дорическом, а высокая проза дает пышный цвет на почве аттического диалекта.

Интимная связь языка и мысли, подчеркиваемая В. Гумбольдтом и представленная в миросозерцании народа как творца и носителя языка, подтверждается и современными лингвистическими исследованиями, выделяющими особый тип ментальной деятельности — лингвокреативное мышление [3]. Именно оно ответственно за порождение новых языковых сущностей посредством трансформации уже имеющихся в языке единиц, и оно же творит образ мира, в каждом языке отображенный по-особому. На основе этого образа, сотворенного и записанного в языке, мы можем членить континуум окружающего мира.

Известно, что древние греки. сравнивая свой язык с другими, ставили его на недосягаемую высоту; подтверждением этого может служить презрительное именование народов, говорящих не на эллинском языке, варварами. Приняв этот культурологический феномен за исходный пункт, попробуем выявить те достоинства греческого языка, которые позволили ему стать первым языком науки.

Греческий язык, как русский и немецкий, относится к флективному типу, который характеризуется тем, «что грамматические значения фиксируются в основном окончаниями слов и слово практическим никогда не бывает «голым», лишенным грамматического значения» [4]. Противоположный полюс классификационной матрицы выражается аналитическим типом, который наиболее выпукло может быть представлен в XIV-XV веках новоанглийским языком; в этом типе языков лексическо-смысловое и грамматическое четко разведены, так что английское «слово» больше сходно с греческим или русским «корнем», чем «словом». Греческий язык, как это следует из приведенной оценки, отличаясь лексической и грамматической полнотой и представляя собой язык-систему, способен предельно точно выразить через смысловые значения диалектику изменчивого и инвариантного в окружающем мире.

Говоря о достоинствах древнегреческого языка, делающих его эффективным инструментом коммуникации и адекватного выражения и сшкеации мысли, сошлемся на мнение знатока античности, которого коллеги называли «Гомером филологического факультета» (имеется в ВИДУ факультет МГУ им. М.В. Ломоносова). — Радцига Сергея Ивановича. Он относит древний греческий язык к числу языков синтетических и выделяет следующие достоинства: большое лексическое и морфологическое богатство; обилие в словаре синонимов, передающих всевозможные оттенки мысли; простота и свобода синтаксиса, создающего простор для развития и выражения различных оттенков мысли — «возможности, ожидания, уверенности или сомнения, приказания, пожелания или осторожного совета, негодования и т.п.»; развитость морфологии, представленная большим разнообразием форм склонения и спряжения: склонение имеет четыре надежные формы, а применительно к некоторым основам и звательную форму; разнообразие времен и наклонений в глагольных формах, позволяющих выражать «многообразные оттенки действия или состояния, длительность и моментальность действия (аорист)» [5].

В начале XX века тонкий знаток — античности Ф.Ф. Зелинский, различая в языках двоякого рода элементы: те, которые выражают предмет; непосредственных ощущений и т. .е, которые выражают результаты рефлексии, — выделял два типа языков: сенсуалистический и интеллектуалистический. Исходя из этой классификации, наиболее ярким представителем первого типа будет русский язык — он же наиболее интеллектуалистичен, другой тип наиболее выпукло может быть представлен греческим и латинским языками — они же наименее сенсуалистичны [6].

Интеллектуалистический тип языка раскрывается в первую очередь посредством времен и наклонений. Первые, задавая кулисы для
ожидаемых событий в будущем, распределяют их по разным типам.

Русский язык как язык сенсуалистический демонстрирует в этом отношении крайнюю бедность, сливая все типы будущего в общий фон.
Наклонения, наиболее развитые в греческом языке, выражают устремление рефлексии к иным, кроме за свидетельствованного органами чувств, вариантам действительности. Появление философских учений, каждое из которых представляет собой возможный мир, отличный от наличного, и науки, моделирующей схемы возможных предметных взаимодействий, оказывается релевантным сущностной ориентации языка.
Второе достоинство греческого языка состоит в том, что он дает достаточно полную систему звуков, которые в процессе трансформации в письменность становится идеальным средством превращения речевого потока в чеканные формы текста.

Третье достоинство состоит в системе спряжения, которая за счет операций с неизменным корнем посредством прибавления частиц, выражающих время (так называемая «примета времени»), наклонение (так называемая «тематическая гласная»), лицо и число («окончание»), позволяют адекватно выразить действие.

Четвертым достоинством, позволяющим Ф.Ф. Зелинскому квалифицировать греческий язык как «язык-самородок», является отсутствие в нем переводных слов, пришедших из других языков. Благодаря этому он оказывается предельно адекватным средством постижения греческой народной души, отвечая выраженной еще В. Гумбольдтом идее, согласно которой язык представляет собой естественное следствие того непререкающего воздействия, которое оказывает на него духовное своеобразие народа, его образ мыслей и мироощущение [7].

Наибольшую степень совершенства греческий язык обнаруживает в сфере грамматики [8], являясь донором для других языков, заимствующих у него грамматические формы. Преимущественная грамматичность греческого языка имеет в контексте исследуемой проблемы генезиса науки особую ценность, поскольку грамматика есть первый опыт логики, извлекаемый из работы с языком. Формализм грамматики есть лингвистическая онтология логики, фигуры же логики являются результатом опредмечивания грамматики; не случайно Аристотель исследует силлогистику на языковом материале, на движении мысли в предложениях-суждениях.

Не меньшее совершенство обнаруживается и в сфере стилистики, оперирующей периодом, который строится на использовании подчинения второстепенных предложений главным, а третьестепенных — второстепенным. Без периода как крупной языковой единицы, обеспечивающей соподчиненность частей сложного предложения, невозможно сформировать технику доказательства, которое как раз и строится на принципе соподчиненности.

Так как всякий исторически возникающий естественный язык как орудие интеллектуальных сил человека реализует свой потенциал в форме устной и письменной речи, слова и текста, попытаемся выявить особенности бытия этих двух форм мысли, начав, естественно, со слова как исторически первой стадии эволюции языка.

Знаки, в которых проступает существо античного отношения к слову, обнаруживают себя уже в первых строках двух великих Гомеровых книг: первая строка «Илиады» содержит слово «воспой»:
«Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына..»,
Первая строка «Одиссеи» включает слово «скажи»:
«Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который…».
И это — не случайные оговорки: в той же «Илиаде» читаем:
«Им (людям — М.В.) для того ниспослали и смерть и погибельный жребий
Боги, чтоб славною песнею были они для потомков».

За явленными знаками скрывается культурная парадигма. Священным предметом в горизонте этой парадигмы является не книга, но звучащее слово, мускульную атлетику которого способна выявить агонистика. По уверению Гомперца, Пифагор не писал потому, что больше верил в силу устного поучения. Б. Шоу адекватно передает идеологию этой традиции, вкладывая в уста Цезаря слова, сказанные им по поводу сообщения о грозящей гибели в огне Александрийской библиотеки и ее книг — памяти человечества: «Пусть горит. Это позорная память». Можно спорить о том, принадлежат ли сказанные слова историческому Цезарю; несомненно то, что он вряд ли усмотрел бы кощунство в произнесенном приговоре.

Платон, создавший диалог, выводит способ его бытия из жизни слова, которое оперативно доносит до слушателя открытое знание и само подпитывается энергией противоборства оппонента. Книги же лишь «кажутся живыми», они порождают у человека привычку пренебрегать упражнениями своей памяти, что в контексте платоновской теории знания как припоминания является достойным осуждения явлением.

Эсхил в трагедии «Молящиеся» вкладывает в уста Пеласга, олицетворяющего своей особой правопорядок полиса, отповедь египетскому глашатаю, воплощающему порядки восточной деспотии. Заканчивается отповедь прославлением слова: «ты слышишь ясную речь вольноглаголивого языка», который противопоставляется «вписанному в таблички» и «запечатанному в извивах свитков». За табличками и свитками скрывается криводушие и бесчеловечие слуги восточного владыки, за устным словом — прямота и открытость эллина.

Младший современник Эсхила Еврипид, заставив царя Тесея в споре с фиванцем отстаивать принципы афинской демократии, объявляет о праве на устное слово как о выражении сути свободы. Пользующийся этим правом, выносящий устное слово «в середину» круга сограждан, делается от этого «блистателен», «великолепен».

А как же письмена? Когда тому же Еврипиду приходится выразить им похвалу, его выразительности хватает лишь на «зелье против забвения»: метафора, вполне уместная для характеристики подсобного средства, своего рода костылей для человеческой памяти, средства, к которому люди вынуждены прибегать, страдая забвением.

Платон, оценивая добротность этого «зелья», заставляет (в вымышленном им мире) мудрого египетского царя Тамуса обратиться с горькими словами к изобретателю письменности Богу Тоту: «В души научившихся им (письменам — М.В.) они вселят забывчивость, так как будет лишена упражнения память: припоминать станут извне, доверяясь письму, по посторонним знакам, а не изнутри, сами собою. Стало быть, ты нашел средство не для памяти, а для припоминания. Ты даешь ученикам мнимую, а не истинную мудрость. Они у тебя будут многое знать понаслышке, без обучения, и будут казаться многозначащими, оставаясь в большинстве невеждами, людьми трудными для общения; они станут мнимо мудрыми вместо мудрых» [9].

Книги, по Платону, несут прямую угрозу личностному контакту между учителем и учеником, между собеседником и собеседником, так как обращают одни и те же слова к достойному и недостойному. Однажды записанное сочинение, подобно монете, оказывается в обращении и может попасть в руки тому, кому вовсе и не подобает его читать. Слово предпочтительнее письменности и по моральным соображениям: учитель выбирает и пестует ученика, читателем же книги может оказаться злодей, способный извлечь из нее оправдание собственного безнравственного поведения. Написанное слово опасно и тем, что она останется и может стать мечом «в руках ребенка» (Климент Александрийский). Человек языческой культуры осознает опасность «написанного пером»: оно становится достоянием истории и может свидетельствовать против самого автора.

За пиететом античности перед словом стоит практика свободного гражданина свободного эллинского полиса, с детства обученного грамоте, но не становящегося «писцом». Пребывая во множестве ипостасей, он принадлежал иной традиции, радикально отличной от обществ Ближнего Востока, в которых должности писцов были наследуемыми, поэтому и древние литературы ближневосточных общество создаются писцами и книжниками для писцов и книжников.

Практика гражданина эллинского полиса убеждала его в том, что в Народном собрании, в Совете, в демократическом суде присяжных судьбы государства и человека может решить только устное слово. Естественно поэтому, что у эллинов была даже богиня, отвечающая за «убеждающую» силу устного слова — Пейфо. Столь же естественно и то, что практика использования убеждающей или опровергающей силы слова формирует у эллина пластический символ всей его жизни, каковым предстает «никак не согбенная спина писца, осторожно и прилежно записывающего царево слово или переписывающего текст священного предания, но свободная осанка и оживленная жестикуляция оратора» [10] — один из устойчивых образов -клише, возникающих в сознании европейца при упоминании об античном полисе.

За этим символом — мироощущение грека, для которого быть свободным значит иметь «свободное тело», которое не будет осквернено пыткой, как тело раба, или обезображено неестественными позами, какие принуждает принимать всякий «рабский» труд (труд переписчика не относится к числу достойных свободного эллина).

В своих оценках культуросозидательной силы слова грек обращает свои взоры к Олимпу и обнаруживает удивительное родство картин мира людей и мира богов. Среди богов античного пантеона не находится двойника божественного писца и книжника Тота. Гермес, впоследствии отождествляемый с Тотом («Гермес Трисмегист»), претендовал на изобретение письменности, но мотив этот явлен в мифологии весьма невыразительно. Традиционный Гермес Логий («Словесный») — бог ораторов ставится рядом с Аполлоном — богом поэтов и музыкантов и известен как изобретатель лиры, подаренной им Аполлону. Статуи Гермеса представляют его в позе оратора, но нет ни одного изваяния или живописного изображения Гермеса с письменными принадлежностями. И вообще в корпусе мифологических преданий греков «мифы об изобретателе письмен практически отсутствуют; обычно греки довольствовались указанием на то, что к ним буквы занесены с востока финикийцем Калмом» [11]. Символами классической калокагатии были вокально-ораторская культура и физическое совершенство, достигаемое через тренировку мышц (учреждение гимнастических упражнений приписывается именно Гермесу), грамотность же признается ее необходимым подспорьем.

Парадигма слова как определяющей формы бытия мысли определяет ряд особенностей мыслительной культуры античности, задававших путь движения к науке.

Во-первых, мышление в горизонте парадигмы слова, не будучи озабочено вопросом ответственности за высказанное, реализует свою энергию в продуцирование вариантов, в которых улавливаются оттенки, нюансы имени. Произнесенное слово умирало в ситуации говорения, и его создатель мог не опасаться, что ему впоследствии будет предъявлен счет за неточность его (слова) употребления.

Во-вторых, древний грек, вскормленный культурой слова, творит с помощью слова космос. Именно слово, обладающее удивительной способностью улавливать связи между казалось бы совершено не связанными явлениями, позволяет увидеть мир связным целым. Достигается это с помощью иносказания, представленного в сравнении, олицетворении, метафоре. Перенесение черт одного предмета на другой позволяет приравнять друг к другу принадлежащие разным классам явления и тем самым подняться до идеи наличия единой всему миру основы, объединяющей разнородные виды объектов. Метафора посредством смыслового сдвига — «как будто бы», «подобно тому как» формирует способность видеть за обыденным. банальным, каждодневным — неожиданное, возвышенное, уникальное. В выражении: «Губы твои — виноградная лоза», метафора говорит о сладости сока» — поцелуе, который «выжимает» возлюбленный. Перебрав множество вариантов, в которых объектом переноса черт будут губы влюбленных, метафора подводит к отвлеченному смыслообразу — «сладость поцелуя», носящему уже отвлеченный характер. Античная литература представляет собой сокровищницу метафор, появление которых в тексте зачастую не мотивировано никакими требованиями сюжета.

Так, Гомер, вместо того чтобы сказать, что костров у стен Трои было столько, сколько звезд на небе, предлагает законченную картинку ночи, сюжетно не связанную с Троянской войной:
Словно как на небе звезды вкруг месяца ясного сонмом
Яркие блеском являются, ежели воздух безветрен;
Все кругом открывается — холмы, высокие скалы,
Долы; небесный эфир разверзается весь — беспредельный;
Видны все звезды; и пастырь, дивуясь, душой веселится… («Илиада», VIII, 555-559).

Она (литература) в этом смысле предстает как итог творческих потенций языка, готовит почву для появления понятий как логических конструкций. Их появление — как ни парадоксально это звучит — находит свое объяснение (разумеется, не единственное) в феномене запаздывания письменности. Появление греческой алфавитной письменности в IX — VIII вв. до н. э. (герои «Илиады» были неграмотны) благодаря кипению живого слова на дописьменной стадии языка не превратило античную литературу в подобие «амбарной книги», с дотошной тщательностью фиксирующей деяния царей, события и предметы, как это случилось на Ближнем Востоке [12,13].

Культурная традиция, в которой священным предметом выступает письменность и формы ее осуществления — свиток, книга, в античности приживается с трудом. Ее укоренению на почве античности препятствует абстрактность, «нефигуративность» пластики письменного знака, не способного конкурировать с «фигуративностью» пластки мимики, позы, жеста произносящего речь оратора. Изустность греческой культуры, ее принципиальная некнижность подпитывалась и антропоморфностью греческих богов: их невозможно представить как занимающимися письменным трудом, так и заменяющими свой человеческий образ абстрактными символами, как это было в Египте или Китае. И даже будучи записанной греческая литература жаждет быть исполненной в устном слове. Греки, по мнению С. Аверинцева, «относились к записанному слову примерно так, как мы относимся к записанной музыке — к нотам, к партитуре; как бы ни была важна утилитарная роль нот, музыка реальна лишь как звучание — хотя бы воображаемое звучание при чтении партитуры» [14].

О трудностях складывания нового культа — культа письменности книги и работы с ней свидетельствует Августин Блаженный. В шестой книге своей «Исповеди» он передает ощущение недоумения и тревоги, которые порождает у присутствующих чтение молча книги святым Амвросием Медиоланским. Зрелище сидящего в келье человека с книгой, читающего не произнося слов, вызывает у Августина потрясение, излившееся в рассказе о событии по прошествии тринадцати лет.
Приживление и распространение письменности в горизонте греческой
культуры подпитывалось по меньше мере тремя обстоятельствами: а) по
требностями полисной жизни, немыслимой без юридической и «бюрократической» документации.
Юридический документ, жесткофиксирующий права и обязанности
сторон и исключающий всякую личную компоненту, с одной стороны, и
«бюрократический» циркуляр, функционирующий в системе управления
и переводящий всякое содержание в безлично-долговременную форму -
с другой, были питательной почвой практики «омертвления» слова и
расцвета грамотности. Она становится атрибутом полисной жизни:
выборность ряда должностей и хитросплетения политической борьбы
могли вытолкнуть гражданина к кормилу власти, а тем самым грамотность составляла необходимое условие занятия должностей и их эффективного исполнения.

В период Пелопонесской войны (V в. до н.э.) афиняне могли гордо сказать о себе, что среди них нет ни одного неграмотного. Обучение как способ освоения грамотности носило коллективный характер: дети объединялись в группы и под руководством преподавателя осваивали школьный курс.

Несмотря на расхождение мнений о содержании обучения, все сходились в том, что мальчикам в Греции полагается иметь трех учителей: грамматиста, кифариста и педотриба. Именно первый обучал чтению и письму, сообщая основные понятия о счете. Окунаясь в практику политической и гражданской жизни, грек уже обладал способностью «омертвлять» слово. Слово, благодаря превращению его в знак, отделялось от его носителя, превращалось в особую знаковую реальность. Солон умирал, а его «слово» в виде кодифицированных законов, продолжало существовать, определяя и направляя «дело», реальную жизнь афинян. Но для того чтобы реализовать эту жизненно-значимую функцию, письменное слово должно быть максимально точным. Если канон устной речи допускает «помощь» со стороны мимики, жеста, тона, темпа, то, по меткому выражению Г.-Г. Гадамера, «истолкованию письменных текстов больше неоткуда ждать помощи» [15];

б) преимуществами изобретенной греческой алфавитной письменности, в которой фиксируются не только согласные, но и гласные фонемы. Тем самым здесь снимается такой недостаток всех доалфавитных видов письма, как необходимость прибегать к домысливанию текста (запись ГОЖ может быть прочитана и как «палка», и как «полка», и как «пилка», и как «опилки»). Фиксация в греческой письменности всех фонем, особенно гласных окончаний, несущих основную смысловую нагрузку, сняла требование домысливания текста и сделала письменность средством предельно адекватной передачи содержания фиксируемых реалий. Становление алфавитной письменности перевело ее из профессии узкого круга лиц писцов, причем профессии, как правило, наследственной, чему способствовала как сложность графической системы, так и сложность самой техники письма (так, «почти» алфавитное письмо в Новом царстве Египта требовало от писаря знания 500-600 священных знаков и правил их употребления), в явление массовой грамотности. Умение оперировать с тремя десятками знаков делает процесс освоения грамотности действительно доступным для всех. В подтверждение сказанного сошлемся на исторический казус, невозможный в ситуации существования письменности как профессии. На рубеже VI в. до н.э. группа греческих наемников («медные люди») оставили типично «туристскую» роспись на левой ноге статуи Рамзеса II в Абу-Симбеле: «Когда царь Псамметих пришел в Элефантину, те, кто плыл вместе с Псамметихом, сыном Теокла, сделали эту надпись. А прошло они выше Керкиса так далеко, как позволяла река. Иноязычными предводительствовал Потасимто, а египтянами Амасис. Это написали…» И далее следует десять подписей. Писец никогда не совершил бы подобного кощунства, потому что для него священными были не только свитки. но и буквы, и ему не пришло бы в голову использовать божий дар в профанных целях;

в) появлением особого типа интеллектуалов-ученых, которые, подобно Аристотелю, не довольствуясь ближайшим интеллектуальным окружением — в этом случае контакт может быть осуществлен посредством слова, — вынуждены обращаться к регулярному чтению. Свиток, книга начинают цениться за возможность возврата к проблеме в ситуации нового метасемиотического контекста, обеспечивающего движения мысли по новой линии. Так закладывается ценность библиотеки и культ книги, расцвет которого приходится на эпоху эллинизма и который детерминирован переходом интеллектуального обмена с коллективных форм на индивидуальные занятия, потребовавшим компенсации коммуникационных утрат обращением к письменным источникам.

Создание греческого алфавитного письма обеспечила формирующееся научное сообщество высокоточным инструментов фиксации исследуемых ими объектов и их связей, а также способствовало росту научных коммуникаций и трансформации творческой деятельности из организованных по принципу школ, как возглавляемых авторитетным учителем, форм в индивидуально-личностную форму.

Самым значимым для европейской мысли следствием развертывания потенциала греческого языка явилось следующее: «омертвление» слова в письменном тексте выявило его (слова) «мускульную атлетику», проявляющуюся в подчиняющемся дисциплине сцеплении смыслов, и грамматический формализм, удерживающий смысловое многообразие в единстве.

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
1. Гумбольдт В. Избранные труды по языкознанию. М., 1984. С. 167. 174.
2. Гумбольдт В. Язык и философия культуры. М, 1985. С. 379.
3. Серебрянников Б.А. О материалистическом подходе к явлениям языка. М., 19883.С. 76Л11.
4. Петров М.К. Историко-философские исследования. М., 1996. С. 186.
5. Радциг СИ. История древнегреческой литературы. 5-е изд. М., 1992. С. 21-22.
6. Зелинский Ф.Ф. Из жизни идей, в 4-х тт. Т.2. М., 1995. С.24.
7. Гумбольдт В. Избранные труды по языкознанию … С. 167, 1 74.
8. Зелинский Ф.Ф. История античной культуры. Изд.2. СПб, 1995.
9. Аверинцев С. Слово и книга // Декоративное искусство СССР. 1977. №З.С41.
10.Там же. С.41.
11.Там же. С.41.
12.Повесть Петеисе III. Древнеегипетская проза. М., 1978.
13.Я открою тебе сокровенное слово. Литература Вавилона и Ассирии. М., 1981.
14.Аверинцев С. Слово и книга …. С.42. 15.Гадамер Х.-Г. Истина и метод. Основы философской герменевтики. М, 1988. С. 457.