Раздел: ИСТОРИЧЕСКАЯ КУЛЬТУРОЛОГИЯ
Ключевые слова:
стыд, внестыдное, видимое, невидимое, профанное, сакральное, маска, интимное.
Аннотация:Прослеживаются исторические изменения соотношения постыдного и внестыдного в античности и в европейском средневековье. Связь постыдного и внестыдного раскрывается с помощью понятий «видимое» и «невидимое». культурологические изменения в соотношении постыдного и внестыдного показаны на примере разных антропологических типов.
Текст статьи:
В.С. Соловьев утверждал, что самоочевидность переживания стыда глубже самоочевидности картезианского мышления: «Я стыжусь, следовательно, существую» [18. С.124]. Человек правильно видит себя только в минуты стыда — эту мысль высказывает К.С. Льюис уже в ХХ веке [12. С. 396]. Предмет стыда определяется отношением «стыдящий – стыдящийся», но это отношение разворачивается на фоне определенных общественных установлений, которые исторически изменчивы, а потому раскрытие тайны человека – это и история постыдного и того, что остается вне пространства стыда. В этом отношении важную роль в формировании современной как западной, так и российской культуры сыграло понимание пространств постыдного и внестыдного в античном и средневековом обществах.
Древнегреческая крито-микенская культура – представитель ранних монархий. Ранние монархии – строго иерархизированные общества. Стыд здесь связан с отношениями в рамках иерархических отношений. Стыд – переживание временного понижения ранга индивида, «падения» индивида на более низкую иерархическую ступень, испытываемое перед людьми, находящимися на одинаковой или рядом расположенной, но более высокой иерархической ступени. Наиболее ярко такое понимание стыда характеризует «aвантюрно-героическую» личность. Ее ценности индивидуалистичны, но этот индивидуализм не оторван от мира других, питается авторитетом других. Важнейшая ценность – стремление к героической жизни, к славе. Стремление к славе – это стремление занять место в ближайшем мире современников и потомков. Но это именно потомки, а не смысловое будущее. «Героизуя других, создавая пантеон героев, приобщаться ему, помещать себя в него, управляться оттуда своим желанным будущим образом, созданным наподобие других» [3. С.136]. В этом – суть героизма. Стыд в данном случае – унижение, падение, ибо «герой» – «над» другими, на «пьедестале». Закрепляется героическая сторона личности чувством чести. Примером такой личности является гомеровский герой. Основная его деятельность – участие в войнах и турнирах, служащих поддержанию их славы [14. С.42,82]. Гомеровский герой – «внешний человек», у него нет ничего интимного, его честь зависит от того, что говорит или делает другой. Он – «лицо», сросшееся с «маской». «Потерять лицо» для него смертельно. Страх смерти (физической) изгоняется стыдом – страхом потери чести, страхом смерти моральной.
Ранние монархии в Древней Греции после крито-микенской культуры сменились новой организацией общества – полисной, которая определила и новизну в понимании предмета стыда. Все граждане полиса подобны друг другу (чего не было в ранних монархиях). Только подобное, по мнению античного грека, может быть объединенным в единое сообщество. Платон воспроизводит следующий миф: в давние времена люди не могли жить вместе – начинали обижать друг друга.
Тогда Зевс ввел среди людей правду и стыд, с условием, что «пусть все будут к ним причастны» [15. С.432]. Правда и стыд – вот в чем все граждане полиса подобны, ибо причастны к ним. Полис отличается от рода и иерархического общества: полис – это народ, на роде основанная форма общежития, но уже поднявшаяся над родом (на-род – значит, над-родом). Кризис полиса греки воспринимали как состояние вины и позора и искали пути выхода из кризиса к единству [5. С.90]. Первый кризис связан с кризисом мифа, появлением мудрецов и зарождением философии. Мудрость, любовь к мудрости – средства выхода из состояния позора, стыда.
Именно философы ввели в пантеон греческих богов Айдос – богиню стыда [7. С.91]. Но не только мудрецы и философы старались вывести полис из кризиса. Отличием античной цивилизации от ранних монархий явилась активная жизненная позиция каждого гражданина полиса, и если принципом подданного любой из ранних монархий был девиз «быть как все» (вести себя так, как ведут себя все представители данного иерархического ранга), то античный грек руководствовался принципом «быть лучшим среди многих» [16. С.284].
Таким образом, «культура стыда» определяет две формы поведения индивида. Первая – не выделяться, «не выставляться», быть как все, быть «невидимым». «Я» – последняя буква в социальном алфавите. Эта установка характерна для земледельческих культур родового строя, ранних монархий, для которых свойственно не возвеличение, выделение индивида, а призыв к смирению. Вторая – соблюдение своего достоинства (хотя бы в качестве представителя своего сословия, ранга, полиса, культуры). Данная установка связана с предприимчивостью индивида, с соревновательным принципом в отношениях между людьми.
Особенно яркими представителями данной установки в истории явились «классические» античные греки, которых стыд заставлял стремиться к первенству, не отставать от лучших. И в этом отношении индивид становится «видимым», стоящим на особицу.
В третий, последний и самый глубокий, кризис полиса происходит отход от понимания стыда как стыда только перед согражданами. В это время возникают надполисные структуры – царства, тирании, империи. В эллинистический период античности сформировалась «социально-бытовая» личность. Если для «героя» история все же существует – хотя бы в виде потомков, в которых будут жить его величие, слава, то в жизни «социально-бытовой» личности ценностный центр занимает наличное бытие в форме социального окружения, и прежде всего – семейные ценности: «добрая слава» у современников, «честный и добрый человек» [3:140]. В этом случае человек выступает в качестве «частного лица». Постыдное для него принимает форму нечестности, непорядочности. Государственная машина становится неподвластной отдельному человеку, отчужденной от него. Жизнь индивида раздваивается – на внешнее существование как «винтика» государственной машины, когда он играет навязанные ею роли, а следовательно, имеет «маску», скрывающую его «наготу» от стыда, и на частную, интимную жизнь, «безмасочную», оттого и подверженную стыду при рассматривании ее «чужим» взглядом. В таком обществе возникает желание искать другое основание существования индивида, чем разваливающийся полис. Возникает понимание стыда перед собой. Уже Демокрит писал, что делающий постыдное должен стыдиться «прежде всего себя» [13. С.157]. В философии, начиная с киников, фиксируется размывание родовых и сословных границ, становление индивида, самостоятельного по отношению к этим институтам. И киники, и киренаики, и стоики противопоставляли индивида толпе. Жизнь индивида раздваивается на внешнее существование как частички государственной машины, когда он играет различные социальные роли (следовательно, есть и маска, скрывающая человека от стыда, от «наготы», делающая его «невидимым»), и частную, глубоко внутреннюю, интимную жизнь (которая подвержена стыду при рассматривании ее «чужим» глазом). Приватная, частная жизнь – и жизнь в кругу родных и близких, и жизнь одинокого мудреца. «Жить, никого не боясь, никого не стыдясь»,- идеал киников, выраженный Диогеном Синопским [9. С.134]. Эпатирующее бесстыдство киников, однако, неразрывно связано с идеалом автаркии – внутренней свободы, что ведет к пониманию личного достоинства. Отдельный человек становится как бы персонификацией всего человечества, а не только рода или полиса.
Для античного человека, так же как и для представителя родовой общины, существует пространство внестыдного. Оно трансформировалось из родового сакрального пространства. Ритуальное действо общины трансформируется в трагедию. Ритуал – действо, роль, маска, сакральное. Эти атрибуты присущи и трагедии. Только если для представителя родовой общины пространство внестыдного – это пространство слияния индивида, соплеменников с предками, то для древнего грека внестыдное – слияние с судьбой полиса. Но древнегреческая трагедия – не тайная мистерия, она открыта для зрителя, предполагает его, является родом публичных мероприятий. Зритель «эстетически отстранен от действия, освобожден от его смертельной или сакральной реальности» [1. С. 7]. Один из атрибутов Мельпомены (музы трагедии) – труба, которая оглашает, привлекает внимание, делает публичным происходящее. В пространстве трагедии закон не отменен, но «пространство, где существует человек, все-таки находится за чертой дозволенного. Запретное пространство – это пространство трагическое, или, вернее, сакральное… Запрет обожествляет то, что он делает недоступным, и подчиняет доступ искуплению смерти…» [2. С. 22].
Другой атрибут Мельпомены – кинжал: сюжет трагедии включает в себя убийство, а именно убийство родичей, сограждан, которое рассматривается как позорное деяние. Третий атрибут Мельпомены – маска: актер постоянно меняет маски, превращается то в одного, то в другого, а потому у него нет своего лица, нет и стыда – быть многим, значит быть никем. Актер «невидим».
Постановка трагедии предполагает взгляд со стороны, она подлежит критике – и мастерство автора трагедии, и мастерство актеров, следовательно, могут рассматриваться в пространстве постыдного.
Трансформируется и ритуал инициации: «софия и философия заменяют традиционные ритуалы инициации, препятствующие доступу к запретным откровениям, другими испытаниями: жестким распорядком жизни, аскезой» [5. С. 78]. И здесь также возможен переход в пространство постыдного – при несоблюдении требований аскезы. Место колдуна, шамана, характерных для общинного строя, занимают мудрец, философ. У них «город, чувствуя себя ввергнутым в несчастье и опозоренным… ищет…избавленья от своих бед» [5. С. 77-78]. И здесь та же амбивалентность стыдного и внестыдного: мудрец публично излагает свои взгляды, которые могут быть оспорены другими мудрецами, осмеяны жителями города, опозорены, но мудрость – истина – как чудо, как то, что скрыто от глаз простого человека, она выражает тайну, и дается эта мудрость ценой тяжких усилий (как во время камлания шамана). Еще один элемент пространства внестыдного – пространство мистерий. Официальный культ – воспитание гражданина, мистерия же «вводит в религию идею личного спасения с целью преобразовать природу человеческого индивида … осуществить как бы второе рождение…» [5. С. 77]. В мистерии истина никоим образом не может быть высказана, выставлена напоказ, она – таинство И мудрецы, философы, те, кто претендовал на изменение внутреннего мира человека, воспринимались согражданами как исключительные существа. Но в античном мире в целом все же преобладала тенденция расширения пространства стыда, профанного пространства. Даже половой акт, в каком-то смысле, в условиях публичности полисной жизни лишается доли сакральности, тайны. Вот слова Плутарха: «Мне же представляется, что и сама жизнь, то, что мы вообще появляемся на свет и становимся причастными рождению, дано человеку божеством для того, чтобы о нем узнали» [3. С. 388]. Из всего сказанного становится понятным, почему древнегреческую культуру относят к «культуре стыда» и одновременно к «культуре зрения», почему ведущую роль для человека становления и расцвета полиса играло тело (soma ), то, что видимо, внешняя поверхность, греческая культура «статуарна».
До этого речь шла о ситуации функционирования системы «индивид – общество», понимаемой как система социальной игры. Индивид, участвующий в этом функционировании, поглощен социумом, жизнью той социальной группы, в функционировании которой он участвует. Он является частью «мы», «хора», в «со-гласии» с которым действует, он одержим «хором». Теперь же (исторически – со времен поздней античности, со времен киников) стыд начинает участвовать в развитии системы «индивид – общество». Стыд в этом случае символизирует нежелание индивида только функционировать, интенцию за рамки наличного, данного – данного «другим», то есть наличным социумом. Ярким примером подобного отношения к сущему является христианство. «Странник я на земле»,- так относится к себе верующий (Пс.118,19). Паломник, странник – типичные фигуры средневековья. Странник – странный, сторонний общепринятым нормам, не укорененный в окружающей действительности – ни родственными связями, ни властными отношениями. И грехи человеческие, то есть то, чего страшатся или стыдятся, определяются как захваченность человека мирскими заботами, «миром сим»: они «не есть от Отца, но от мира (сего)» (1 Иоан.2,16). «Греховность» – важнейшее понятие христианской культуры.
Стыд христианина, переживаемый им в связи с прегрешением, не относится к тем видам, когда стыдящийся ищет снисхождения к нему окружающих. К примеру, стыд своей телесности – не перед окружающими: «Чувство стыда своего тела, некоторого своего безобразия…есть одно из самых глубоких и мистических самоощущений» [4. С.232], то есть чувство стыда выступает в качестве своеобразного диалога с Богом (это перед Богом стыдно за безобразие своего тела). Стыдно за свою видимость, плотность перед невидимым. Христианин силен духом (который – от Бога), его стыд имеет духовное измерение, его стыд – гнев духа на мирское, ставшее, наличное, особенно – на определенность человека как представителя рода:
«Сексуальное – это выражение для того ужасного противоречия, согласно которому бессмертный дух оказывается определенным как genus (род. – М.Б.). Это противоречие проявляется как глубокий стыд…» [11. С.167-168]. Дух – это «самость» христианина, его самосознание, субъект стыда.
Внестыдное пространство в христианстве – пространство непосредственного общения с Богом, например, молитва, обряд крещения, подобный «второму рождению» в результате инициации в родовой общине. Религиозные мистерии – своеобразные христианские «трагедии»: их участники приобщаются к «миру иному». Божии странники – люди, не укорененные в «мире сем», они — странные, сторонние окружающим (пришли неведомо откуда: «невидимки» — были и пропали), часто – юродивые. Юродство – сакральное антиповедение, внестыдная откровенность: в словах юродивого пытались услышать откровения трансцендентного, невидимого. Юродство – подвиг, предел забвения самости в жертвенном самораскрытии богу, «маска мумии на живом лице, род смерти заживо» [4. С. 300]. Но юродство можно понимать и как гордое одиночество и противление другому, самосознание, перешедшее границы. Юродство содержит в себе бого- и человекоборческие моменты, неприятие их суда [3.С.127-128]. Юродство – это также бунт против языка, против устоявшихся форм выражения, принципиальное отрицание значимости формы [3. С.125]. Вызывающая, дразнящая откровенность юродивого говорит о неприятии «другого», титанизме. Русский кутеж, юродство и чудачество – «неприятие мира», в котором существует несправедливость [6. С.117]. Юродивый в чем-то подобен кинику античности – то же неприятие «суда» над собой сторонними силами. Он сам творит «суд» над собой – в том числе и в форме переживания стыда, стыда перед собой за то, что он поступает иногда «как все».
Регулярная исповедь – также вне стыда. Бертольд Регенсбургский (XIII в.) говорил, что нет спасения без исповеди, и те, кто пытается умолчать на исповеди о своих прегрешениях из стыда или по другим причинам, не могут уразуметь, что в Судный день все тайное станет явным (см. [8. С.228]). Особенно важна предсмертная исповедь. И стыд здесь – попытка закрыться от грядущей вечности, попытка сохранить повседневную «маску», нежелание стать «нагим» перед Богом.
Жития святых – мистерии обычных людей (не Христа) – также вне стыда. Их жизнь – развернутая исповедь, покаяние длиною в жизнь, но его оправдание – не от окружающих людей, а от Бога. Жизнь святого – неприятие оценок окружающих, преступание стыда перед ними, жизнь без оглядки на «сей мир».
Христианство выделяет три группы грехов – «похоть плоти, похоть очей и гордость житейская» (1 Иоан.2,16). И в погоне за зрительными удовольствиями как «похотью плоти», и в «похоти очей» (любопытство), и в «гордыне житейской», имеющей «надменный взгляд», присутствует взгляд, глаза. Свет, зрение, лицо в христианстве так же значимы, как и в античности, и в общине. Но свет здесь – от Бога, он изначально наделен нравственной характеристикой – он хорош (Быт.1,4). И потому всякий, творящий зло, ненавидит свет. Глаза – «зеркало души», «ворота души». «Просвети очи» — значит, укрепи душу. Стыд – это когда «открылись глаза» у Адама и Евы, то есть он «возник как ближайшее следствие или, скорее, как дополнительный план акта прозрения, являющегося одновременно актом познания…» [19. С. 43].
Грехопадение – первый самостоятельный акт познания, ибо до того, когда человек давал имена животным, при этом присутствовал Бог, молчаливо направляя процесс познания. Грехопадение – и первый акт сознания как со-знания, совместного (ибо оба, вместе, Адам и Ева узрели, что наги) знания, и начало бытия со знанием противопоставленности самому себе в акте стыжения, укорененности в себе взгляда другого. Глаз, око отдает тело или духу или плоти: «если око твое будет чисто, то все тело твое будет светло» (Мат.6,22). Поэтому Ной благодатен пред очами Бога, а на Каина и на дар его Бог не призрел, то есть не посмотрел (Быт.6,8, Быт.4,5). И Каин опустил взор, поникло его лицо. Бог же сказал ему тогда: «Если делаешь доброе, то не поднимаешь ли лица? А если не делаешь доброе, то у дверей грех лежит…» (Быт.4,7). В этом фрагменте Библии первый раз употребляется слово «грех», причем в контексте со словами «лицо», «глаз», «взгляд».
Если же взгляд обращен к Богу, то человек про-свещается от Бога, и лицо такого человека не постыдится (Пс.33,6). Не случайна традиция исповедания, когда исповедники кающийся в грехах не видят друг друга: кающийся как бы надевает маску анонимности, чтобы преодолеть в себе стыд. О победе духа свидетельствуют увеличенные непропорционально лицу глаза (например, в русской иконе), и, наоборот, свидетельство греха – суженные глаза. Говоря языком русской иконы, «глаза Адама после грехопадения «сузились» [10. С. 257].
Средневековый человек на Западе – не только христианин, но и рыцарь, буржуа, крестьянин. Рыцарская честь, подобно чести гомеровских героев – во внешнем. Рыцарь поэтому должен быть красивым, на нем – блеск золота и драгоценностей, он творит добрые дела, если только о них будет известно (в противоположность христианским правилам). Образ жизни, в котором доминирует стремление к славе, присущ элите общества, состоящего из «верха» и «низа». Честь требует предпочтений и отличий, а потому пригодна для управления иерархическим обществом. Честь – выражение интереса к собственному образу в глазах окружающих, причем не само мнение окружающих важно, а выражение такого мнения. Не важно, что думают, важно, что говорят. Рыцарь – это «внешний» человек, у него нет ничего интимного. Он – «лицо», сросшееся с «маской». «Потерять лицо» для него смертельно. Страх смерти (физической) изгоняется стыдом, страхом потери чести, смерти моральной. Придворный – «демилитаризованный» образец рыцаря, от которого отличается тем, что честь его – не воинская доблесть, а вклад в придворную культуру с ее ориентацией на пиршества и развлечения (см.: [14. С. 111]). Придворного характеризует стремление к помпезности, блеску, стремление выделиться, ослепить окружающих, то есть он также – «внешний» человек. Но он уже владеет своим лицом, взглядом, жестом, он скрытен, непроницаем, умеет прятать свои страсти, следовательно, у него появляется «внутренний» человек, невидимый для окружающих, скрываемый под «маской». В более позднее время рыцарь и придворный слились в одно лицо – дворянина. Дворянин, находившийся на службе, жил и действовал под влиянием двух противоположных регуляторов поведения: как верноподданный, слуга государства, он подчинялся приказу, и стимулом подчинения был страх перед карой. Как дворянин, человек своего сословия, он подчинялся законам чести, и стимулом подчинения здесь выступал стыд. Идеал дворянина – полное изгнание страха и утверждение чести как основного законодателя поведения. Храбрость (нередко показная) выступала как самоцель. В этом отношении и дворянин, как и рыцарь, и придворный, подобен гомеровскому герою.
Если в рыцарской, придворной культуре преобладал иерархический принцип, то уравнительное начало сильнее всего проявляло себя в народной культуре средневековья, вершиной которой служил карнавал. Карнавал – сакральное действо, вторжение невидимого в видимый мир повседневности. Стыд как проявление сословных и корпоративных различий перестает быть действенным во время карнавала и замещается смехом, антиподом стыда. В обычной же жизни носителями карнавального начала были шуты и дураки. Шут подобен юродивому, но выступает он не от Бога, а от «мира». Сила шута – в его свободе от социальной системы, его голос звучит как бы извне социально-иерархического порядка. Шутовство и дурачество – свобода от всех форм господствующего мировоззрения, «стояние» на «пределе» этого видимого мира, бытие в пространстве внестыдного. Сумасшедших начинают изолировать только в позднем средневековье и туда же, где раньше были прокаженные. Это связано с тем, что общество начинает исключать из жизни темное начало, то, что невидимо, и под запрет попадает прежде всего смерть: прокаженный был сначала живым присутствием смерти, затем его сменил безумный. Средние же века поддерживали с неразумностью и безумием прочные, хотя и неочевидные связи. Как присутствие смерти воспринимались и эпидемии чумы: во время них отпадали все условности, возникала атмосфера, дающая право на свободу и откровенность – перед лицом смерти можно и не ведать стыда.