Архив автора: admin

ИСПОЛЬЗОВАНИЕ СИМВОЛОВ В ЦЕЛОСТНОМ ПЕДАГОГИЧЕСКОМ ПРОЦЕССЕ

Автор(ы) статьи: Манасова Г.Н.
Раздел: ПРИКЛАДНАЯ КУЛЬТУРОЛОГИЯ
Ключевые слова:

символы, знаки, передающие коды, воспитание, узнавание, визуализация

Аннотация:

В статье рассматриваются возможности символов нести социально-значимое содержание, что делает их необходимой составляющей педагогической деятельности человека уже на первых этапах развития человеческого общества. Визуальной, кинетической и звуковой символикой были наполнены все стороны жизни первобытных общин, в том числе и область воспитательных отношений.

Текст статьи:

Большую социальную значимость приобретает сегодня проблема нахождения  путей осмысления и интериоризации взрослеющим человеком системы гуманистических ценностей, составляющих основу всякой культуры. Основным социальным средством сохранения и передачи духовно-практического опыта человечества является язык. “Все, что связано с личностью человека, этим неисчерпаемым космосом мироздания, находит наиболее полное выражение в организованной особым образом системе знаков, смысловых единиц – в языке” [1, с.11], который в качестве способа существования культуры необычайно многолик. Символы выделяются среди прочих языковых средств способностью емко, наглядно и образно фиксировать и выражать духовные и материальные ценности. Символика является древнейшим инструментом познания человеком мира и самого себя, то есть выступает своеобразным связующим звеном между многообразием культурных достижений и индивидуальным личностным опытом, содействуя его обогащению и формированию ценностных ориентиров поведения.

Свойство символов нести социально-значимое содержание делает их необходимой составляющей педагогической деятельности человека уже на первых этапах развития человеческого общества. Визуальной, кинетической и звуковой символикой были наполнены все стороны жизни первобытных общин, в том числе и область воспитательных отношений. Символы и ритуалы служили целям социального наследования, коммуникации, организации совместных трудовых и ритуальных процессов и эмоционального воздействия на их участников, способствуя воспитанию духовных качеств, необходимых коллективу. Опыт и знания передавались подрастающим поколениям преимущественно в образно-символической форме, что позволяет рассматривать язык символов в качестве одного из основных средств реконструкции опыта воспитания в первобытную эпоху и исходного материала для развития педагогической мысли и практики образования.

Изменение концепции мира в последующие культурно-исторические эпохи вело к переоценке взглядов на обучение и воспитание и трансформации соответствующих этим процессам универсальных и педагогических символов.

Так, в Древней Греции результатом изменения представлений об окружающей действительности стало введение понятий «микрокосм» и «макрокосм», которые являлись символическим отражением идеи аналогии человека и мира. В педагогике эти понятия легли в основу принципа природосообразности. Согласно ему процесс воспитания не должен нарушать гармонии и соответствия между природой и человеком, являющимся ее частицей. В то же время преемственность с первобытными традициями обнаруживается в существовании множества свойственных спартанскому и отчасти афинскому воспитанию символических действ, инициаций, ритуалов, подготавливающих молодых людей к несению воинской и гражданской службы.

В эпоху Средневековья идейное содержание символических понятий «микрокосм» и «макрокосм» существенным образом изменяется, что обусловлено новым пониманием мира как творения Божьего. В результате символы стали основным средством постижения божественной истины, а человек рассматривался не просто как частица природы, но нес в себе образ Божий; согласно этой установке строился и процесс воспитания, наполненный церковными символами и ритуалами.

Влияние традиций первобытного и более позднего спартанского воспитания выразилось в появлении средневекового рыцарства, для которого было характерно совершение множества обрядов, инициаций, проверявших физические, воинские и нравственные качества будущих рыцарей.

В педагогических трактатах гуманистов Возрождения мы имеем дело с подчас неосознанным, но точным использованием символов, отражающим их представления об идеале воспитания, в центре которого стояла духовно и телесно развитая личность.

Новое время характеризовалось формированием иных представлений о мире как о целостной системе и связанным с ним переходом от богословия к светским взглядам на воспитание. Это вело к наполнению универсальной символики иным педагогическим смыслом, что связано с именем Я.А.Коменского, который дал наиболее полную и глубокую трактовку принципа природосообразности и связанных с ним символических понятий “микрокосм” и “макрокосм”. Человек, по его мнению, это удивительный микрокосм, заключающий в себе свойства и закономерности вселенной – макрокосма, и все природное в человеке обладает самостоятельной, самодвижущей силой. Главная идея данного Я.А.Коменским обоснования принципа природосообразности написана на виньетке – символическом знаке к его педагогическим сочинениям: «Все происходит благодаря саморазвитию, насилие чуждо природе вещей».

В дальнейшем, в эпоху  Просвещения и в XIX веке, в Западной Европе наметилась тенденция перехода от универсальных педагогических символов к частным, ставшим результатом индивидуального творчества того или иного ученого и мыслителя. Таковы, в частности, символы в произведениях Ж.-Ж. Руссо, Ф. Фрёбеля и др.

Что касается присутствия символов в практике образовательных учреждений России, то наиболее ощутимым их использование стало в период с  XVIII по XX вв. Анализ развития педагогической теории и практики в XVIII – начале XX вв. позволяет выделить два направления в развитии символики: официального, централизованного и общественно-демократического, возникшего в противовес первому.

Результатом влияния государственной политики на образование стало возникновение символов, которые включались в процесс воспитания в качестве особых форм поощрения и наказания, атрибутов, ритуалов, регламентирующих учебный день. Изучение опыта использования данных символов показывает, что, за исключением некоторых положительных моментов, связанных с использованием символики как средства отражения личностного и образовательного роста каждого ученика, их воздействие на воспитанников было преимущественно негативным и заключалось в использовании системы установленных видов наказаний.

Демократические устремления общества, оказавшиеся в оппозиции государственной образовательной политике России, привели к созданию в 50-60-е годы XIX века целого ряда частных учебных заведений и соответствующей их взглядам на содержание и методы воспитания оригинальной, самобытной символики. Таковы, в частности, Таврическое училище (основано в 1859 году М.И.Семевским),  Василеостровская школа (основана в 1856 году К.И.Маем), Московская мужская гимназия Л.И.Поливанова (основана в 1868 году). Систематичность и разноплановость в использовании символических средств (в виде ритуалов, гимном, званий, нагрудных значков и даже скульптур) в педагогическом процессе в условиях перечисленных образовательных учреждений говорит о признании их создателями универсального характера и значительного воспитывающего потенциала данных средств.

Революционные события 1917 года привели к нарушению основной тенденции развития символических средств воспитания, связанной с движением от общих, универсальных символов к частным, индивидуальным. Данные изменения стали причиной возникновения характерной символики революционного поведения во всех сферах общественных отношений, в том числе и в области воспитания. В советский период символы поднимаются на уровень всеобщности, проникают во все сферы человеческой жизнедеятельности и, прежде всего, в школу и педагогику, становясь орудием воспитания подрастающего поколения в духе единой, авторитарной идеологии.

Изучение символики и атрибутики пионерского движения с позиций сегодняшнего дня позволяет понять черты общественного самосознания советской эпохи. Смысловое наполнение основных символов и атрибутов пионерской организации: звание «пионер», девиз,  пионерский галстук, пионерский салют, пионерское знамя, значок, горн и барабан — характеризуют особенности своего времени лаконично и убедительно. Таким же рельефным отражением общественных отношений советского времени являлись ритуалы и традиции Всесоюзной пионерской организации имени В.И.Ленина, носившие идеологический характер. Пионерские символы и ритуалы проделали длительный путь развития: от яркого рождения, характеризующегося неразрывным единством формы и содержания, многообразием воспитательных функций,  до постепенного угасания изначального идейно-ценностного смысла.

В настоящее время наблюдается тенденция к поиску оптимального соотношения общих и частных символов в процессе воспитания. С одной стороны, приоритетным направлением гражданско-патриотического воспитания является ознакомление учащихся с государственными символами, с другой стороны, нельзя не отметить стремления образовательных учреждений и детских общественных объединений создавать собственную символику (гимн, герб, флаг, эмблему, нетрадиционные праздники и др.), отражающую направления и принципы их жизнедеятельности.

Рассмотрение использования символики в воспитательном процессе позволяет выделить несколько оснований  классификации символов.

Во-первых, символические средства дифференцируются по способу внешнего выражения. По данному основанию различают зрительные, звуковые, словесные и кинетические символы, используемые в практике воспитания преимущественно  во взаимосвязи. Известны также собирательные символы, аккумулирующие в себе признаки всех перечисленных выше. К ним относятся символы-личности и  символы-события. Так, знаковым событием, для развития теории и практики образования в России стала октябрьская революция 1917 года, а символической личностью в контексте сложившейся в советский период системы воспитания был В.И. Ленин.

Во-вторых, символы различаются по «широте символического поля» [2], под которым понимается сообщество людей, осознающих и принимающих идейно-ценностное содержание символа. По данному признаку можно выделить общечеловеческие и универсальные, государственные и национальные, региональные, групповые, возрастные, семейные и личные символы, представляющие собой целостную систему  средств воспитания, элементы которой, каждый на своем уровне и все в совокупности, способствуют осмыслению учащимися ценностей культуры.

Анализ использования символов, дифференцируемых по рассмотренным основаниям, позволяет выявить их функции в педагогическом процессе:

  • познавательно-мировоззренческую,
  • адаптивно-регулятивную,
  • инициирующую активность,
  • коммуникативно-объединяющую.

Сущность познавательно-мировоззренческой функции состоит в способности символов выступать в качестве средства осмысления реальности и выражения собственного отношения к происходящим в ней явлениям.

Адаптивно-регулятивная функция символа проявляется в том, что он служит активным регулятором поведения человека, инструментом его адаптации в социуме и культуре.

Инициирующая функция символики заключается в ее способности стимулировать внешнюю и внутреннюю активность, что содействует интеллектуальному, социальному и духовному развитию личности.

Символы реально существуют только «внутри человеческого общения, внутри ситуации диалога» [3, с.828], что указывает на возможности организации процесса педагогического общения посредством символов и раскрывает смысл их коммуникативной функции. Воспринимая символ в единстве его формы и содержания, мы общаемся с культурным наследием прошлых эпох, а также осуществляем межличностный обмен идеями и ценностями. Способность символа устанавливать коммуникацию позволяет говорить о выполнении им объединяющей функции: «сопрягая» предмет и смысл, он одновременно «сопрягает и людей, полюбивших и понявших этот смысл» [3, с.827].

Изучение опыта использования символов в ходе развития мирового историко-педагогического процесса убеждает в том, что:

  • Трансформация символов отражает преобразование общественно-экономической и политической систем; процессы преобразования этих систем ведут, с одной стороны — к изменению государственной и социальной символики, а с другой стороны — к изменению вектора развития педагогической теории и реформированию школы; процесс становление школьных и педагогических символов происходит в тесной связи с решением общегосударственных, социальных проблем и испытывает на себе двустороннее воздействие универсальной символики и новейших достижений педагогической мысли;
  • Особое значение символика приобретает в переломные моменты развития общества, способствуя ориентации молодых людей в новых социокультурных условиях, выработке у них адекватного эпохе мировоззрения и соответствующих ему способов поведения.
  • Характер школьно-педагогической символики (индивидуальный или всеобщий, универсальный) определяется характерными чертами культурно–исторической эпохи (ориентацией на рационализм и индивидуализм, или, напротив, на коллективизм).

Исследование использования символов в процессе воспитания свидетельствует о том, что символика как инструмент интериоризации ценностей культуры органично вписывается в контекст педагогического взаимодействия, способствуя формированию мировосприятия и личностному развитию учащихся.

 

Литература.

1. Морозов И.В. Таинственным путем Гермеса. – Мн.: Унiверсiтэцкае, 1994
2. Уроки добра и красоты. – Смоленск, 1995
3. Аверинцев С.С. Символ// Краткая литературная энциклопедия. – М., 1971

СЛАВЯНСКОЕ ЯЗЫЧЕСТВО И МИФОЛОГИЯ

Автор(ы) статьи: Грищенко В.В.
Раздел: ИСТОРИЧЕСКАЯ КУЛЬТУРОЛОГИЯ
Ключевые слова:

мифология, язычество, Боги, святилища.

Аннотация:

в статье рассматривается основное направление славянской мифологии, электорат славянских Богов и функционально-структурированные отношения.

Текст статьи:

 

1. Славянское язычество: боги, идолы и святилища

 

Все бытие славян было пронизано верой во вмешательство сверхъ­естественных сил и зависимость от богов и духов. Христианская цер­ковь с ее заботой о спасении души считала религиозные представле­ния древних славян суеверием, язычеством. Язычники – это народы, не верящие в единого Бога и не почитающие его Завет – Биб­лию: народы в Библии назывались «языками», то есть людьми, говорящими на разных языках, – отсюда и само слово «язычество».

Древнейшее известие о вере славян принадлежит Прокопию Кесарийскому. Он писал, что славяне считают «владыкой всего» одного из богов – создателя молний; ему приносят в жертву быков и других  животных. Они почитают также реки, нимф и некоторые другие  «божества», приносят им жертвы и во время жертвоприношений гадают о будущем. Нимфы в античной мифологии – это духи природы, источников, гор, де­ревьев. Славяне почитали наряду с высшими богами, которые олицет­воряли природные стихии – гром  и молнию, землю и т.п., низшие божества, или духов,  их Прокопий  называл   н и м ф а м и.

Через полтысячелетия, уже после крещения Руси, русский сред­невековый книжник в своем поучении против язычников сходным обра­зом описывал верования славян. Как древние греки приносили жертвы Аполлону и Артемиде, так и славяне приносили «т р е б ы » Р о д у   и   р о ж а н и ц а м, а также упырям и  берегиням;    потом  же стали поклоняться    П е р у н у. До сих пор,- негодовал в своем поучении  против язычников христианский книжник, – на  окраи­нах тайно молятся «проклятому» богу Перуну, Хорсу, Мокоши и духам-вилам.

Имя «Перун» означает в славянских языках «гром». Перун   верховное божество славян, бог грома и молнии. Кто такие Род и  рожаницы, можно также догадаться по их именам,– это духи, пок­ровительствующие рождению потомства и рода – коллективу  сороди­чей в целом. Другое название этих духов у славян – «суд» и «суденицы»: покровители при рождении человека наделяли его судьбой, долей. Упыри хорошо известны по славянским народным верованиям вплоть до XX века. Это вредоносные покойники, которые по ночам поднимаются из могилы и нападают на людей, сосут  их  кровь.

Славяне-язычники сжигали своих умерших, значит, упырями становились те, кто не был погребен по этому обряду.

Берегыни – это не духи, призванные беречь людей, а ду­хи, обитающие на берегах водоемов, видимо, связанные с культом источников и рек.

Представления о   вилах также сохранились в славянских народных верованиях до нового времени: и они считались духами ис­точников и колодцев. Вилы появлялись в образе прекрасных девушек в длинных платьях, но с козлиными или ослиными ногами. Они были крылаты и наделены способностью летать. Вилы, берегыни, упыри, рожаницы относились к низшим духам, их было множество, и обычно они не имели личных имен.

2. Славянская мифология

Исследования по славянской мифологии показывают, что Перун и Волос неслучайно уместились на одном холме в Киеве. До нашего времени не дошли мифы языческой поры. Христианские книжники не мог­ли записывать рассказы о богах, к которым они относились как к проклятым, как к бесам и веру в которых осуждали. Но сохранился фольклор и мифология родственных индоевропейских народов: срав­нивая древние мифы и фольклор, можно восстановить славянскую ми­фологию в основных чертах.

В мифах индоевропейцев главный подвиг бога –Громовержца – сра­жение со змеем, драконом, который похитил воду и скот. Громовер­жец поражает змея громом и молнией, освобождает воду и скот, воз­вращает на землю плодородие и домашних животных – главное богат­ство древних индоевропейцев. Имена змея в разных мифах напоминают имя Велеса – Волоса.

Ближе всех к славянским богам – балтские. У балтов Громо­вержца звали Перкунас, своими громовыми стрелами он пора­жал черта, который носил имя Велс, Велняс.

У восточных славян также сохранились рассказы о том, как Перун – Бог, библейский Илья – пророк или Гром – преследует громом  и молнией Змея или черта, который скрывается в скоте, в дереве, под камнем, в человеке. Громовержец повсюду настигает черта, пока он прячется в воду, или убивает Змея.В некоторых мифологических сюжетах Змей похищает женщину или соблазняет ее, за что его и уби­вает Громовержец. Может быть, эта женщина –воплощение богини Мокоши или самой Матери –сырой земли. После победы над Змеем на землю проливаются небесные воды –идет дождь. Таким образом, гром и молния очищают весь мир от нечистой силы, увеличивают плодородие земли.

Имя Змея у славян не сохранилось, но, скорее всего им был Велес, Волос — мифический покровитель скота. Зато имя языческого «скотьего» бога совпадало с именем христианского святого покрови­теля домашних животных – В л а с и я. После обращения славян в христианскую веру он заменил древнего «скотьего» бога. Громоверж­цем в народных верованиях славян стал Илья-пророк, разъезжающий по небу в огненной колеснице. В дохристианскую пору образ Велеса сочетал и доброе  и злое начала: Велес был и богом плодородия, и злым демоном, воплощением смерти. Это совмещение добра и зла в од­ном божестве было характерно для языческих верований древних сла­вян.

Перун, Велес, Мокошь были общеславянскими и даже балто-славянскими богами и персонажами мифов. В христианских средневеко­вых хрониках почти не осталось известий о богах и верованиях южных и западных славян. Зато западноевропейские хронисты подробно опи­сали идолов и святилища славян балтийских.

 

3. Боги балтийских славян. Збручский идол 

 

Славяне, жившие на берегах Балтийского моря, от Польского По­морья до Эльбы-Лабы на нынешних землях Германии, долго, вплоть до XII века, сохраняли языческие верования. Их храмы, описанные хрони­стами, располагались уже в настоящих городах XI –XII  вв. Более древ­ние святилища раскопаны археологами. Самое удивительное из святи­лищ исследовано в Гроссе Радене, у племени полабских славян-ободритов, в земле Мекленбург. Оно стояло возле поселения, расположен­ного на мысу, вдававшемся в озеро. Внутри святилища идолов не на­шли, но стены были построены из антропоморфных досок – оформлен­ных в виде человеческих фигур. Опорами крыши также служили два  больших антропоморфных бруса. Среди находок в храме – шесть лошадиных черепов и один череп быка; рядом с храмом находился загон для скота. Не был ли храм в Гросс Радене связан с культом «скоть­его «бога?

Из описаний хронистов мы знаем, каким богам принадлежали хра­мы в славянских городах. Щецин, город в Поморье, стоял на трех хол­мах, и на самом высоком возвышался храм Триглава. Идол Триглава имел три головы; глаза и уста идола были прикрыты золотой за­весой. В храме было много богатств: поморяне отдавали храму деся­тину – десятую часть добычи, захваченной в битвах. Триглаву принадлежал  вороной конь, которого использовали при гаданиях; его три­жды проводили через положенные на землю копья и наблюдали, как ведет себя вещее животное. Число три имело особое значение в славянском культе. Культовым центром земли р а т а р е й (племен­ной союз лютичей) был Радигост (Радигощ, или Ретра).

Сам город был треугольным в плане, и вели в него трое ворот: двое были открыты для всех, третьи – со стороны моря – вели к язы­ческому храму. Храм охраняли жрецы, они же занимались гаданием. Славяне верили, что перед страшными войнами из моря выходит огром­ный кабан, который сотрясает землю. Они просили милости у богов во время своих военных походов, а чтобы смирить их гнев, приносили в жертву людей и животных. Стены храма были украшены резьбой, изо­бражающей богов и богинь (что напоминает храм в Гросс Радене), внутри стояли идолы – изображения богов в полном вооружении. Главным  из них был Сварожич или Радигост. Сварог, Сварожич оказывают­ся общеславянскими божествами.

У восточных славян Сварожичем именовался огонь, воинственные лютичи почитали его как бога  войны. В русской летописи сыном Сварога назван Дажьбог – бог солнца: значит, Сварожич воплощал  не то­лько земной, но и небесный огонь.

Другим богом, почитаемым во многих славянских землях, был Свентовит, или Святовит. Его храм стоял  в городе Арконе на острове Рюген в земле руян. Само имя бога несло представление о святости: он считался высшим богом, от него зависела победа в войнах. За по­беду ему жертвовали треть завоеванной добычи. Символами Свентовита были кубок, меч, знамя и боевые значки. Ему, как и Триглаву, принадлежал вещий конь, но только белого цвета. Верили, что ночью он покрывался грязью, потому что бог выезжал на нем сражаться с врагами.

 

Збручский идол

Идол Свентовита имел, по описаниям хронистов, четыре головы. Такого идола нашли далеко от балтийского острова Рюген на реке Збруч, притоке Днестра. Идол был каменный, высотой 2,67 м, четырехгранный; четырехликая голова увенчана одной шапкой. На гранях идола высечены разные изображения. В верхней части изоб­ражен сам  бог, который на одной стороне держал кольцо-браслет, на другой – кубок, питьевой рог; на третьей стороне идола изображе­ны сабля и конь. Средняя часть статуи со всех сторон опоясана  изображением людского хоровода. В нижней части на трех гранях высе­чены изображения людей в позе атлантов, поддерживающих мироздание. Три части  идола  воплощали три сферы мироздания: верхний, небесный мир богов, землю людей и преисподнюю. Лики божества смотрели на все четыре стороны света.

Божество, помимо оружия и коня – атрибутов Свентовита, имело рог изобилия и кольцо – символ  права и верности: в договорах с греками русские клянуться на кольцах-обручах. Другой четырехликий идол, правда, небольшой (всего 6 см) длиной и деревянный, был найден в еще одном крупном городском центре поморских славян – Волине. Находка относится к IX –X вв. Она интересна тем, что подтверждает рассказ хрониста, как в Волине епископом Оттоном Бамбергским в XII в. были сожжены идолы, но некоторые упорствующие язычники сох­ранили маленькие статуи божков и продолжали им поклоняться. Сход­ные изображения сохранялись и в средневековом Новгороде после кре­щения Руси.

Из многочисленных и довольно примитивных культовых изображений славян привлекает внимание находка  идола двуглавого божества с Рыбачьего острова (Фишеринзель) на озере Толлен. Он был вырезан из деревянного бруса высотой  почти в 2 м. Хронисты упоминают дру­гих многоглавых богов язычников – четырех или пятиглавого  П о р е в и т а  и семиглавого Р у е в и т а   в культовом центре на Рюгене.

 

4. Высшие и низшие духи

К высшим богам русский книжник причислял Перуна, Хорса и Мокошь., и отметил, что Роду и рожаницам поклонялись прежде Перуна.

Действительно ли так развивались славянские верования?

Известно, откуда книжник взял список славянских богов. Все тот же Нестор в «Повести временных»лет» приводит перечень идолов, которых поставил на холме в Киеве князь Владимир в 980 году, ко­гда он был еще язычником. У восточных славян не было храмов –   идолы ставились в святилищах под открытым небом. На Киевской го­ре возле княжеского дворца были установлены деревянный идол Перуна с серебряной головой и золотыми усами, идолы Хорса, Дажьбога. Стрибога, Симаргла и Мокоши. Холм и вся русская земля оск­вернялись кровью языческих жертв, – писал Нестор. Последователь Нестора приводит самое начало и конец списка идолов и заключает из летописи, что культ Перуна – поздний, учрежденный Владимиром. В действительности Перун был древнейшим славянским божеством, которому поклонялись еще в  индоевропейской древности, Сведения Не­стора – единственный источник по славянскому пантеону  (собранию). Попробуем проникнуть  в  смысл   имен богов. Дажьбог, дающий удачу, в русской летописи отождествляется также с  солнцем и называется сыном Сварога – бога  огня. Стрибог, судя по имени,–  божество, простирающее свое покровительство над миром: в «Слове о полку Игореве» веющие повсюду ветры  названы Стрибожьими внуками. Мокошь – единственная богиня  в восточнославянском  пантеоне. Она оказывается последней в списке богов. Ее имя родственно слову «мокрый«, оно близко понятию влаги, воды и Матери – сырой земли. Боги Хорс и Симаргл – несла­вянского происхождения, они носят иранские имена. Имя «Хорс» родственно  слову «хороший» и означает также сияющее солнечное божество, как  и Дажьбог. Имя «С и м а р г л» ‘ близко имени чудесной птицы Симург   из иранских мифов.

Откуда в восточнославянском пантеоне взялись иранские бо­жества? Славяне издавна были соседями иранцев, прежде всего ала­нов, участвовавших наряду с готами и гуннами в Великом переселении народов. Само слово «б о г» было заимствовано славянами у иранцев, — оно означает удачу, счастливую долю и родственно сло­ву «богатство». Когда Владимир утвердил свою власть в Киеве, на юге Руси, подвластными ему стали многие племена в лесостепном пограничье, среди них и ираноязычные. Русский князь включил их богов в пантеон, как и богов разных славянских племен. Но в киевский пантеон вошли не все боги. Нестор не упомянул бога огня Сварога и «скотьего бога» Волоса, или Велеса. Между тем,   В о л о с наряду с Перуном был главным богом Руси и славян. Языческая Русь, заключая мирные договоры с Византией в X в., клялась на вер­ность договорным обязательствам  Перуном  и Волосом.

Культ языческих богов и их идолы были уничто­жены с принятием христианства славянскими народами. В славянских народных верованиях богов заменили христианские святые: Перуна Илья-пророк, Велеса – Власий, Мокошь – Параскева пятница, покровительница  прях. Даже Свентовита сравнивали с хри­стианским святым Витом. Святые покровительствовали людям и нака­зывали нерадивых.

Низшие духи

Вредоносные свойства древних богов воплощали в народных верованиях   злые духи. Волосом, волосатиком   называли болезнь ско­та: «мокошка» – злой дух, который спутывал пряжу пряхам. Главным противником Ильи стал черт – вездесущий злой дух, которого Громо­вержец преследует громом и молнией.

Дохристианским духом болезни, бешенства был бес способный вселяться в человека и животных. Христианские проповедники называ­ли бесами и языческих богов, и духов, считалось, что святые способны изгонять бесов. По христианской народной легенде, бесы – это ангелы, которые во главе с сатаной восстали против Бога. Бог сб­росил их с небес на землю. От тех бесов, что упали в лес, произошли лешие, от упавших в воду – водяные и т.д.

В этих «низших духов», населявших весь мир, долго верили славяне. Особенно почитали домового-духа дома: без его покрови­тельства ничего не ладится в хозяйстве. Он наказывает нерадивых хозяев, по ночам мучит их домашних животных. Когда он показывается на глаза, то принимает вид хозяина дома. Особые духи – овинник и банник – обитали в  постройках и на дворе. Дух леса – леший – мог испугать и сбить с пути. Ростом он может быть ниже травы или выше деревьев. Водяной – хозяин водных источников. Он может заманить человека в воду и утопить. Особо почитали водяных мельники: они приносили жертвы, чтобы водяные не ломали колеса мельничные.

Разные духи обитали и в поле. Опасной считалась полудница – дух летнего полуденного зноя, наказывала тепловым ударом тех, кто работал в поле в полдень. В поле выходили из воды и русалки – духи умерших девушек, иногда утопленниц. Русалки наказывали и тех, кто работал в поле на Русальную неделю, когда цветет рожь. От ду­хов можно было откупиться едой, жертвоприношением курицы и т.п.

Опаснее были ведьмы и колдуны, которые могли насылать порчу, болезнь на людей и скот, превращать людей и целые свадебные про­цессии в волков, сами становиться оборотнями –  волколаками. После смерти колдуны становились упырями. У славян существовали целые системы оберегов от колдовства и злых духов, распространены были и специальные заговоры против болезней.

Но  славяне-язычники поклонялись не только божествам и злым духам. Они почитали и природу: дере­вья, особенно  д у б, источники, горы и камни. Высокий дуб стоял над священным источником в Щецине, — язычники думали, что в нем живет божество.

Дуб  считался  деревом Перуна. В середине X века, когда  Русь отправлялась в поход или торговую поездку в Византию из Киева по Днепру, русские останавливались на острове Хортица, чтобы прине­сти жертвы. Там рос огромный дуб: около него русские дружинники и купцы вонзали стрелы, приносили в жертву кусочки мяса и хлеба, а также гадали о том, как поступить с жертвенными петухами – съе­сть их или отпустить живыми. Стрелы, вонзенные вокруг дуба, сви­детельствуют о культе Перуна. Славяне верили, что Громовержец по­ражает своего противника громовыми стрелами.

 

5. Мировое дерево. Представление о мироздании

Дерево, у корней которого приносят жертвы и на котором обитает божество, соединяет в славянских верованиях мир людей и мир богов, землю и небо. Это мировое дерево, мировая ось, центр мира и воплощение мироздания в целом. Его крона достигает небес, корни – преисподней. Образ мирового дерева сохранился в фольклоре, особенно в русских загад­ках и заговорах против болезней. Такова загадка о дороге: «Когда свет зародился, тогда и дуб повалился и теперь лежит». Этот образ объединяет вертикальные (дерево от земли до небес)  и горизонталь­ные (дорога) координаты мира.

Мировое дерево воплощает не только пространство, но и время. Об этом также свидетельствует загадка: «Стоит дуб, на дубу 12 сучьев, на каждом сучке по 4 гнезда, в гнезде по 7 птенцов»  –  о годе, 12 месяцев, 4 неделях и 7 днях недели.

В заговорах мировое дерево помещается в центре мира, на ост­рове среди океана («пуповине морской»), где на камне Алатыре стоит «булатный дуб» или священное древо кипарис, береза, яблоня, явор, дуб… На священных деревьях в заговорах обитают Богородица, Па­раскева и другие святые, заменившие древних богов. У корней дерева демонические существа: прикован на цепи бес, обитает в гнезде  (руне) змея (Шкурупея) и другие демоны.

В свадебном фольклоре и «вьюнишных» песнях исполнялись для молодоженов – «вьюнцов» образ мирового дерева воплощал плодородие живой природы, древо жизни. В его кроне свивает гнездо соловей, в стволе – пчелы, приносящие мед, у корней – горностай выводит малых деток, сидят сами молодые, стоит супружеская кровать. Возле «трехугодливого» дерева стоит терем, где происходит пир и приготовлены «медвяны яства»: мед — древний славянский напиток, пища бессмертия.

В древней и народной культуре успех любого обряда зависел от того, насколько этот обряд соответствовал представлениям о мироздании. Поэтому в народных обычаях, будь то заговор от болез­ни или свадьба, так важен образ мирового дерева, воплощающий ми­роздание.

Обрядовые деревья, символы мирового дерева, были обязатель­ны во время свадьбы, когда деревце устанавливалось у ворот дома невесты, при строительстве дома, когда обрядовое деревце помеща­лось в центре постройки, и вплоть до обычая устанавливать рож­дественскую (новогоднюю) елку. На Троицу – весенний праздник – все дворы украшали березками. Всякий обряд, таким образом, совер­шался как бы в центре мироздания, у мирового дерева, и повторяя акт сотворения мира, обновления природы (Новый год и другие ка­лендарные праздники) и семейной жизни (свадьба).

 

 

Литература

  1. Афанасьев А.Н. Древо жизни. М, 1982.
  2. Милюков П.Н. Очерки по истории русской культуры. в 3 т. М., 1993 – 1994.
  3. Мифы и магия индоевропейцев: выпуск 1, М. Менеджер, 1995.
  4. Рыбаков Б.А. Язычество древних славян. М., 1989; 2 изд. 1994.
  5. Соловьев С.М. Чтения и рассказы по истории России. М, 1989.
  6. Стеблин-Каменский М.И. Миф. Л., 1976.

 

ФИЛОСОФИЯ ОБРАЗОВАНИЯ ЗАПАДА И ВОСТОКА: НЕОБХОДИМОСТЬ РАЗВИТИЯ МЕЖКУЛЬТУРНОГО ДИАЛОГА

Автор(ы) статьи: Михалина О.А.
Раздел: ПРИКЛАДНАЯ КУЛЬТУРОЛОГИЯ
Ключевые слова:

философия образования, Восток, Запад, межкультурный диалог, компаративистика, интеркультурная философия

Аннотация:

В статье рассматривается актуальная проблема соотношения западной и восточной философии образования, необходимость развития межкультурного диалога на основе философской компаративистики и интеркультурной философии. В образовании о возможности интеркультурной философии можно говорить с точки зрения понимания ее как стратегии для создания механизма взаимной адаптации, позволяющей сосуществовать культурному многообразию в образовательной реальности.

Текст статьи:

В истории философии западная философия традиционно идентифицируется как философия Запада, а восточная философия — как философия Востока [1]. Запад и Восток понимаются в этом случае как макросоциальные, т. е. глобальные миросубъекты, устоялись концепты «западной философии» [2] и «восточной философии» [3].

Гегель находил основания для противопоставления восточной и западной философии в «Лекциях по истории философии», начиная свое исследование с раздела «Восточная философия»: «Первой по времени является так называемая восточная философия…» [4, c. 160]. Выражение «восточная философия», как указывает он, «употребляется преимущественно для обозначения того периода, когда это великое всеобщее восточное воззрение соприкоснулось с Западом, со страной ограниченной меры, где преобладает дух субъективности» [4, c. 160]. Кроме того, он обращает внимание на то, что: «…на Востоке нет ничего твердого; сколь неопределенна субстанция восточных людей, столь же неопределенным, свободным и независимым может быть также и их характер» [4, c. 146]. «Философия в собственном смысле начинается на Западе, – пишет Гегель. — Лишь на Западе восходит эта свобода самосознания; природное сознание исчезает внутрь себя, и тем самым дух погружается в себя. В блеске Востока индивидуум только исчезает; лишь на Западе свет превращается в молнию мысли, ударяющую в самое себя и создающую, исходя отсюда, свой мир» [4, c. 160].

В отличие от философии Запада философия Востока сконцентрировала свое внимание на проблеме человека, в то время как философия Запада является многопроблемной: она исследует натурфилософские, онтологические, гносеологические, методологические, эстетические, логические, этические, политические, правовые проблемы.

Восточная философия развивается в тесном взаимодействии с религией: зачастую одно и то же философское течение предстает и как собственно философия, и как религия. Так, мировоззренческой основой педагогической традиции Южно-азиатской цивилизации был индуизм, а позднее буддизм. Данная основа и определяла образ жизни человека, систему социальных и этических норм, обрядов и праздников. Ни воспитание, ни обучение не считались всесильными. Врожденные качества и наследственность в рамках данной традиции полностью обусловливали возможности воспитания и образования в процессе развития человека [5]. Базисные философские традиции великих цивилизаций Востока определили восточный тип воспитания. Данному типу свойственны жесткие требования относительно выполнения традиционных норм и канонов. Человек здесь понимается как духовное единство эмоций, воли и разума. В результате, для человека Востока ограничение индивидуальной свободы, независимости мышления, самостоятельности в различных сферах общественной жизни было типично. Духовная цивилизация Запада оказалась более открытой изменениям, поискам истины в различных направлениях, в том числе атеистическом, интеллектуальном, практическом, определяющими западный тип воспитания.

Н. Я. Данилевский отмечал по этому поводу следующее: «Запад и Восток, Европа и Азия представляются нашему уму какими-то противоположностями, полярностями. Запад, Европа составляют полюс прогресса, неустанного совершенствования, непрерывного движения вперед; Восток, Азия – полюс застоя и коснения, столь ненавистных современному человеку … если не Запад, так восток; не Европа, так Азия – средины тут нет» [6, c. 7]. Действительно в литературе Восток и Запад противопоставляются в виде следующих оппозиций: стабильности – нестабильности, естественности – искусственности, коллективности – индивидуальности, рабства – свободы, субстанциональности – личностности, чувственности – рациональности, духовности – материальности, порядка – прогресса, устойчивости – развития и т.д.

Таким образом, проблема «Восток-Запад» – проблема двусторонняя, так как не только Запад изучает и старается понять Восток, но и наоборот. «Встреча Запада с Востоком во многом зависит от способности обеих сторон понять друг друга», пишет Генрих Дюмулен. В контексте столкновения Запада и Востока обязательство понимания становится принципиально двусторонним, причем в двух смыслах: стремиться понять другого, углубляя понимание самого себя; стремиться понять другого, побуждая его к ответному пониманию [7, c. 63]. Индивидуальное западное сознание просто «задыхается» в условиях тотального утилитаризма жизни, где правят бал соображения практической пользы, конкретного результата, коммерческой выгоды и прочие плоды технократической цивилизации. Человеку помимо материального обеспечения насущно необходимо нечто сакральное в жизни, некая духовная истина, освящающая сам смысл человеческого существования на Земле. Западному сознанию, жестко структурированному в сухие рационально-логические схемы мышления, явно не хватает тех мифопоэтических начал, которыми выгодно отличается мировосприятие Востока. Все это стало возможным во многом благодаря тому, что в результате прочных многовековых традиций в душе восточного человека осталось трепетное отношение к священному, святому, что совершенно утратил, к сожалению, человек западный [8, c. 48].

«Для того, чтобы понять взаимоотношения и зависимости между Востоком и Западом во всей их значительности, проблему надо поставить в широкие рамки бытия. Иными словами – ее надо связать с глубинными вопросами человеческого бытия. Иными словами – ее надо сделать предметом философии», — писал В. Шубарт [7, c. 57].

Немецкий профессор Фон Ринтелен считает, что Восток и Запад должны 1) сохранить верность себе и уважение к иной культуре; 2) их сближение возможно в сфере философии, в которой максимально выражается культура народа; 3) обмен идеями должен быть связан с ценностями разных культур, 4) которые должны стать объектом личного переживания, что возможно при отвержении своих предрассудков и вникания в иную культуру в ее полноте; 5) при различиях ценностей, можно обнаружить некие общие черты для разных культур; 6) рассматривать ценности не как в той или иной степени реализованными, а каждый случай рассматривать как способ выражения вневременных фундаментальных ценностей; 7) только в сфере ценностей возможно взаимопонимание, ибо в них человек может раскрыть себя с максимальной полнотой  [7, c. 401-408].

Философская проблема «Восток-Запад» инициировала самостоятельное течение философской мысли – компаративистскую философию, возникшую к концу ХХ века. Цели философской компаративистики с 30-х годов XX в. были связаны, с одной стороны, с идеей утверждения синтеза философских систем, поиском методологических оснований интегративных процессов в современной философской мысли, с другой с проблемой самоидентификации национальной философской культуры, самобытностью мышления. Обе тенденции на первый взгляд носят взаимоисключающий характер, однако они совместимы именно на основе компаративистики. Мы приобретаем знания через сравнения. Перефразируя это изречение, современный политолог П. Шаран утверждает: «Невозможно мыслить, не сравнивая. Поэтому без сравнения невозможны ни научные мысли, ни научные исследования» [9, c. 31]. Философская компаративистика помимо задач сопоставительного анализа философских систем призвана решить определенный круг вопросов и задач экзистенциального характера: какова природа межкультурных конфликтов; понимает ли «Запад Восток», а «Восток Запад»; в чём и почему мы различаемся и сходимся; возможен ли настоящий диалог различных традиций, культур; в чём суть и смысл сравнения и т. д.

Предметом сопоставительного изучения Востока и Запада, как полагал индийский философ П.Т. Раджу, становятся главным образом философские традиции Запада и Востока, поддерживающие различные ценности. Необходимо «мужской» городской, технический Запад соединить с «женским» аграрным, философическим Востоком, практиковать метод йоги (философия тогда будет сотрудничать с религией) и раскрывать истину в человеческих делах (как в Китае), делать упор на мистическое переживание и научиться экзистенциальному подходу к проблемам человеческого мира (Нортроп) [10, c. 3-11]. Сравнительный философский анализ включает два принципиальных подхода – аналитический и синтетический, которые предполагают, с одной стороны, адекватное рассмотрение данной концепции (как содержание некоего диалога философских и культурных традиций) и выявление мотивов и фундаментальных целей ее построения; с другой стороны – сравнение, сопоставление методов и идей как в историческом развитии данной концепции, так и в столкновении и противоборстве различных традиций [11].

Компаративистика стремится выявить скрытые предпосылки, определенные комплексом идей как возможные «образцы», «архетипы», «единицы» философского мышления, в различных комбинациях входящих в системы философов мира. Компаративистская методология способствует выявлению коммуникативного характера гуманитарного знания и, тем самым, утверждает диалог как норму современного философского мышления и историко-философского процесса. И с этих позиций она предлагает посмотреть на историю философии как на историю диалога философских культур [11]. Конфликт культур выражается также и в конфликте систем ценностей, образе жизни, понимании и отношении к миру (мировоззрении), идеологических ориентирах.

Сегодня и в отечественной науке продолжается старый спор западников и славянофилов: каким путем лучше идти России — западным или восточным? К какой цивилизации тяготеет Россия: Востока или Запада? Ведь и там, и там ценности одни и те же, а способы освоения их различны. На Западе преобладает рационалистический подход к ценностям, понимание их функционирования прежде всего через науку. На Востоке освоение ценностей осуществляется на основе религиозно-философских традиций. Не понять эти различие культуры и цивилизации — значит отказаться от безболезненного реформирования России, которая представляет соединение двух цивилизаций — европейской, и азиатской.

Сегодня не только перед российским обществом остро встали вопросы: можем ли мы воспринимать образцы современного западного опыта как некоторый идеал или же эти образцы должны быть подвергнуты критике; каков путь вхождения России в мировую цивилизацию — западный или восточный; что такое Россия вообще; каковы пути развития мировой цивилизации в наше время [12].

Бесспорно, культура России давно вошла в культуру Запада. Это в первую очередь относится к христианству, просветительству, социальному утопизму, авангардизму, элементам рационализма и проч. При реформировании России надо обязательно учитывать ее исторические корни, которые помогут лучше понять соотношение государственности и рынка, «естественной общности» и гражданского общества, коллективистского и индивидуального сознания. Есть чисто восточные (в религиозном и традиционном смысле) части страны, есть более западные, есть чисто западные. Общество у нас смешанное, и говорить, что мы должны смотреть только на Запад или только на Восток, неверно. России предстоит усвоить новые общечеловеческие ценности через культуры своих народов [12]. Мы можем с полным правом говорить не просто о Восточной и Западной цивилизациях, а о духовных цивилизациях Запада и Востока. И хотя цивилизация — это целостное социокультурное образование, ее «ядром» является духовность в смысле бытия самой культуры и ее влияния на всю общественную жизнь. Восточный и западный типы цивилизаций взаимодействуют между собой. Результатом этого взаимодействия является возникновение различных «гибридных» обществ, усваивающих на основе своей культуры новую культуру.

Образование – это часть культуры того или иного общества, а внедрение новых образовательных моделей неизбежно влечет за собой вторжение в такие сферы как ценности, мировоззрение и миропонимание. По нашему мнению, образование – сложный процесс становления человека, в котором происходит слияние и постоянный диалог рационального (Запад) и духовного (Восток). Образование – это процесс поиска и усвоения системы знаний и результат этого усвоения, выраженный в определенном уровне развития познавательных сил, а также в теоретической и практической подготовке человека. В процессе образования человек овладевает содержанием знаний о природе, обществе, мышлении, способах деятельности, позволяющих ему занять определенное положение среди людей, достигать конкретных целей и результатов в профессиональной деятельности, взаимодействии и общении с другими индивидами. Результатом образования является всестороннее развитие личности, т.е. формирование человека, имеющего широкие фундаментальные знания, устойчивые навыки и умения, сочетающего в своей деятельности физический и умственный труд, производящего материальные и духовные блага для общества; человека, гармонически развитого в физическом и духовном отношениях, активного общественного деятеля и гражданина, обладающего высокими нравственными идеалами, развитым эстетическим вкусом, разносторонними материальными и духовными потребностями.

Формирование человека как послушного и добродетельного наложило отпечаток на всю жизнедеятельность человека восточных стран, на саму культуру и способы ее освоения. Это специфическое человеческое начало стало здесь весьма существенным. Для Западной цивилизации характерно ускоренное развитие техники и технологии, быстрое изменение предметного мира и социальных связей людей, ибо в ее культуре доминирует научная рациональность, которая выступает как особая самодовлеющая ценность.

Образование в своем основании имеет идею развития человека как существа, включенного в развитие всей человеческой культуры. «Восток» привносит в процесс образования духовность, необходимость нравственного совершенствования и т.д. В этом смысле процессы образования и воспитания сближаются. Невозможно образовывать человека без воспитания, равно как и воспитывать, не образовывая, также нельзя; образование – это постижение диалектики рационального и духовного.

Кроме того, образование – это постоянный межкультурный диалог, итогом которого становится понимание, базирующееся не только на восприятии «своих» культурных норм, образцов поведения, смыслов и знаниевых систем, но и «чужих». Выдающийся мыслитель Э. В. Ильенков отмечал, что «…граница между «Западом» и «Востоком» проходит вовсе не по Эльбе и не по Берлинской «стене». Она лежит гораздо глубже: трещина проходит через самое сердце всей современной культуры, вовсе не совпадая с географическими рубежами и политическими границами современного мира. Она пролегает не только между партиями внутри одной и той же страны, но часто даже и через ум и сердце одного и того же человека» [13, c. 157]. В этой связи предпринимаются попытки выявить реальные общие парадигмы мышления, подчеркивается параллелизм идей западной и восточной философий образования.

В этом отношении весьма интересна позиция современного индийского ученого-компаративиста С.Н. Балагангадхары, высказанная им в теории форм учения (learning configurations), в основе которой лежит понимание культуры как традиции, которая может рассматриваться «в виде определенной формы учения и мета-учения» [14, p. 442]. В каждой форме присутствует один вид знания, который будет доминирующим, но это не означает, что другие виды знания отсутствуют. С.Н. Балагангадхара проводит сравнение между западной и азиатской культурой, обращая внимание на различие между теоретико-ориентированной культурой учения (theory-oriented learning) и культурой, ориентированной на выполнение – перформативно-ориентированной (performative-oriented learning): в первой учащиеся «действуют, чтобы знать», в то время как во второй – «узнают, чтобы действовать» [15]. В рамках первой культуры обучающимся следует «действовать, чтобы узнать» («act to know»), в то время как во второй – «познают, чтобы действовать» («know to act»).

На основе этих рассуждений другой исследователь Л.В. Уэрд [15, p. 384] делает вывод о том, что, например, программа международного бакалавриата основана на «западной либеральной эпистемологической традиции», включающей три элемента: 1) доступность широкого спектра мнений («свободный рынок идей»); 2) признание гипотетичности (предположительности) своего мнения и мнения других; 3) уверенность в свободном соревновании идей как условии выявления истины». Это ведет к серьезной проблеме, ввиду того, что философия образования международного бакалавриата монокультурна и в ней не учитывается специфика философии образования других культур. Кроме того, необходимо признать, что образование в различных культурах и регионах планеты зависит от культурно-исторического понимания идеала образованной личности, теорий обучения и технологий, культуры мышления и т.п. Не принимать эти факторы во внимание нельзя.

Обращение к проблеме межкультурного диалога в философии образования актуализируется тем, что в современном мире отмечается противоречие между западной техногенной цивилизацией и восточной традиционной культурой. Особенно четко данная проблема акцентируется как одна из глобальных проблем XXI в. в концепции «столкновения цивилизаций» С. Хантингтона. Американский мыслитель призывает Запад «приспосабливаться» к иным цивилизациям, «сила которых будет приближаться к его силе» и глубже постигать основы религиозных и философских предпосылок других культур, ибо, по его убеждению, в «обозримом будущем не предвидится никакой всемирной цивилизации, а будет существовать мир различных цивилизаций, каждой их которых придется учиться существовать с другими» [16, c. 38].

Невозможно выстроить философские идеи различных эпох, культур и систем образования в некую иерархическую линию. Мировая философия развивается повсюду и в силу всеобщности условий человеческого бытия вырабатывает универсальные духовные структуры, которые и объединяют неоднозначные исторические и иные типы философии в единый мировой процесс развития философии [17, c. 131]. Исследования в философии образования – способ постижения межкультурного диалога «различных концепций образования, рефлектируя над их основаниями, выявляя основания каждой из них и подвергая их критическому анализу, находя предельные основания образовательной системы и педагогической мысли, которые могут служить почвой для консенсуса столь разноречивых позиций» [18, c. 5].

Реальной проблемой представляется выявление механизма становления самобытной национальной (региональной, континентальной) философско-образовательной мысли в контексте межкультурного взаимодействия систем образования и воспитания. Необходимость обозначить место национальной философской культуры в современном историко-философском процессе вытекает не только из чисто исследовательского интереса к изучению самобытной мысли и многообразных путей развития философии, но также в связи с необходимостью преодоления стереотипов в понимании истоков философии образования, ориентированной сегодня на западно-европейские стандарты мышления. Исследование национальной философско-образовательной традиции в современную эпоху выводит за пределы концептуального языка общепринятой европоцентристской модели историко-философского процесса, поднимает фундаментальные методологические проблемы философского познания и приводит к новым подходам и принципам понимания философии образования.

Создание национальных систем образования, ориентированных преимущественно на западно-европейские и американские стандарты, выявило и их проблемы развития, которые требует переосмысления не только процесса образования, но и условий социальной, культурной жизни, типа мышления. В ряде стран такие условия развития образования приходят в противоречие с национальными особенностями, культурой, менталитетом. Идет «позиционирование» национальных философий образования в рамках культур и цивилизаций: латиноамериканской, африканской, исламской и т.д. В этом случае интегративные процессы в современной истории, культуры и философии, с одной стороны, и проблема самоидентификации национальной философской культуры, с другой, как взаимоисключающие, на первый взгляд, тенденции, оказываются совместимыми именно на основе компаративистской методологии. Так как «философская компаративистика выполняет задачи реконструкции современной региональной или национальной мысли в ее целостности, пытаясь при этом избежать обычной в компаративистике установки, когда субъект одной культуры (исследовательская позиция) рассматривает другую как объект» [19]. Становление национальных философских традиций представляется чрезвычайно важным для поступательного развития философского познания и в области образования. Ведь «предмет философского изучения и его результаты интернациональны, но селекция проблем и традиций, которая формирует сам состав национальной философии, тот процесс вычленения из всего бесконечного массива философских идей, т. е. образования их совокупности, которая и есть реально сущая национальная философия, определены национальными условиями ее существования и развития» [20].

Стратегическая линия развития философской компаративистики в последние годы изменилась. Это уже не стремление обнаружить, уловить неуловимую, чаще всего декларируемую традиционную диалектику общего и особенного в мировом историко-философском процессе. Сегодня рядом исследователей (А.С. Колесников, Н.И. Петякшева, Р. Форнет-Бетанкур) представляется плодотворной методологическая ориентация на интеркультурную философию, которая предполагает преодоление схемы компаративной философии, не выходящей за рамки восточно-западного сопоставления и которая стремится к реализации философии как непрерывного процесса коммуникации национальных философских культур [21].

Интеркультурная философия, согласно Н.И. Петякшевой, фиксирует внимание философской рефлексии на интерконтексте, интеркоммуникации и пытается выйти на уровень, способствующий переосмыслению идеи универсальности как регулятивной программы, нацеленной на развитие последовательной солидарности между всеми «универсумами», которые составляют наш мир. «С интеркультурных позиций, — пишет Н.И. Петякшева, — новая глобальная ситуация рассматривается как новый способ разговора с Азией, Африкой, Латинской Америкой (и т.д.) со стороны Европы, и наоборот» [19, c. 19]. Философская деятельность заключается не в отчуждении, а в присвоении и освоении конкурентных цивилизационных позиций. В образовании о возможности интеркультурной философии можно говорить с точки зрения понимания ее  как стратегии для создания механизма взаимной адаптации, позволяющей сосуществовать культурному многообразию в образовательной реальности [22, c. 5-8]. Возможность интеркультурного диалога, признание в «Другом» возможности собственного инобытия позволит в современном мире избрать путь диалога цивилизаций, а не их столкновения.

Литература

 

  1. Восток и Запад в мировом историко-философском процессе (материалы «круглого стола») // Философские науки. – 1988. – № 7.
  2. Рассел, Б. История западной философии в ее связи с политическими и социальными условиями от античности до наших дней: В 2-х т. / Б. Рассел. – Новосибирск, 1994; Реале, Д. Западная философия от истоков до наших дней: В 4-х т. / Д.Реале, Д. Антисери. – СПб., 1994 –1997; Западная философия: итоги тысячелетия. Екатеринбург – Бишкек, 1997.
  3. История восточной философии: Учебное пособие. – М., 1998.
  4. Гегель, Г. В. Ф. Лекции по истории философии / Г. В. Ф. Гегель. – СПб., 1999. – Кн. 1.
  5. Реан, А.А.Психология и педагогика / А.А. Реан, Н.В. Бордовская, С.И. Розум. – М., 2002. – Режим доступа: [http://www.i-u.ru/biblio/archive/psihologija_i_pedagogika/11.aspx].
  6. Данилевский, Н. Я. Россия и Европа / Н. Я. Данилевский. – М., 1991.
  7. Семенов, Н. С. Философские традиции Востока: учеб. пособие / Н.С. Семенов. – Мн.: ЕГУ, 2004.
  8. Семенов, А. Н. Восток и Запад: два типа исторического сознания / А. Н. Семенов // Путь Востока. Традиции освобождения. Материалы III Молодежной научной конференции по проблемам философии, религии, культуры Востока. Серия “Symposium”. Вып. 4. –. СПб.: Санкт-Петербургское философское общество, 2000.
  9. Современная сравнительная политология: Хрестоматия. – М., 1997.
  10. Колесников, А. С. Логика и методология философской компаративистики / А. С. Колесников // Рабочие тетради по компаративистике. Гуманитарные науки, философии и компаративистика. – СПб., 2003. – С. 3–11.
  11. Колесников, А. С. Философская компаративистика: Восток-Запад / А. С. Колесников. – СПб.: Изд-во СПбГУ, 2005.
  12. Лавриненко, В.Н. Философия / В. Н. Лавриненко . – М., 2004. – Режим доступа: [http://www.i-u.ru/biblio/archive/lavrienko_filosofija/09.asp].
  13. Ильенков, Э. В. Маркс и западный мир / Э. В. Ильенков // Ильенков Э. В. Философия и культура. – М.: Политиздат, 1991.
  14. Balagangadhara, S.N. The heathen in his blindness… Asia, the west and the dynamic of religion / S.N.Balagangadhara. – Leiden: E.J. Brill, 1994.
  15. Oord, L.V. To westernize the nations? An analysis of the International Baccalaureate’s philosophy of education / L.V. Oord // Cambridge Journal of Education. – 2007. – Vol. 37 — №3. – P. 375-390.
  16. Хантингтон, С. Грядущее столкновение цивилизаций или Запад против остального мира / С. Хантингтон // Полис. – 1994. – №1.
  17. Юлен, М. Сравнительная философия: методы и перспективы / М. Юлен // Сравнительная философия. – М., 2000.
  18. Огурцов, А. П. Образы образования. Западная философия образования. ХХ век / А. П. Огурцов, В. В. Платонов. – СПб.: РХГИ, 2004.
  19. Петякшева, Н.И. Компаративистика как основа интеркультурности? Рабочие тетради по компаративистике. Гуманитарные науки, философия и компаративистика / Н.И. Петякшева. СПб., 2003. – С.16 — 21.
  20. Каменский, З.А. Методология историко-философского исследования  / З.А. Каменский [Электронный ресурс]. – М., 2002. – Режим доступа: http://www.philosophy.ru/library/kamensky/metodol/­ method5.htm.
  21. Петякшева, Н.И. Интеркультурность как перспектива современного философствования / Н.И. Петякшева // 4-й  Международный философский симпозиум «Диалог цивилизаций: Восток-Запад». М., 2000.
  22. Колесников, А.С. Интеркультурная философия в образовании / А.С. Колесников // Компаративное видение истории философии. – СПб., 2008. – С. 5-8.

 

ПЕРВЫЕ СЛАВЯНСКИЕ ИСТОРИКИ

Автор(ы) статьи: Грищенко В.В.
Раздел: ИСТОРИЧЕСКАЯ КУЛЬТУРОЛОГИЯ
Ключевые слова:

летописи, исторические заметки, историки, первые историографы.

Аннотация:

в статье рассматриваются первые славянские историки и основные труды, которые они оставили, описывая и систематизируя события своего времени.

Текст статьи:

  1. 1. Нестор Летописец

 

Преподобный Нестор Летописец родился в 50-х годах XI века в Киеве. Юношей он пришел к преподобному Феодосию (1074, память 3 мая) и стал послушником. Постриг Преподобного Нестора преемник преподобного Феодосия, игумен Стефан. При нем же он был посвящен во иеродиакона. О его высокой духовной жизни говорит то, что он в числе других преподобных отцов участвовал в изгнании беса из Никиты затворника (впоследствии Новгородского святителя, память 31 января), увлекшегося иудейским мудрствованием. Преподобный Нестор глубоко ценил истинное знание, соединенное со смирением и покаянием. В монастыре преподобный Нестор нес послушание летописца. В 80-х годах он написал «Чтение о житии и погублении блаженных страстотерпцев Бориса и Глеба» в связи с перенесением их святых мощей в Вышгород в 1072 году (память 2 мая). В 80-х годах преподобный Нестор составил житие преподобного Феодосия Печерского.

Главным подвигом жизни преподобного Нестора было составление к 1112-1113 годам «Повести временных лет». Необычайно широкий круг источников (предшествующие русские летописные своды и сказания, монастырские записи, византийские, различные исторические сборники, рассказы старца-боярина Яна Вышатича, торговцев, воинов,  путешественников), осмысленных с единой, строго церковной точки зрения, позволил преподобному Нестору написать историю Руси как составную часть всемирной истории, истории спасения человеческого рода.

Инок-патриот излагает историю Русской Церкви в главных моментах ее исторического становления. Он говорит о первом упоминании русского народа в церковных источниках — в 866 году, при святом патриархе Константинопольском Фотии; повествует о создании славянской грамоты святыми равноапостольными Кириллом и Мефодием, о Крещении святой равноапостольной Ольги в Константинополе. Летопись преподобного Нестора сохранила нам рассказ о первом православном храме в Киеве (под 945 годом) об исповедническом подвиге святых варягов-мучеников (под 983 годом), об «испытании вер» святым равноапостольным Владимиром (986 год) и Крещении Руси (988 год). Первому русскому церковному историку обязаны мы сведениями о первых митрополитах Русской Церкви, о возникновении Печерской обители, о ее основателях и подвижниках. Время преподобного Нестора было нелегким для Русской земли и Русской Церкви. Русь терзали княжеские междоусобицы, степные кочевники-половцы хищными набегами разоряли города и села, угоняли в рабство русских людей, сжигали храмы и обители. Преподобный Нестор был очевидцем разгрома Печерской обители в 1096 году. В летописи дано богословское осмысление отечественной истории. Духовная глубина, историческая верность и патриотизм «Повести временных лет» ставят ее в ряд высочайших творений мировой письменности.

Преподобный Нестор скончался около 1114 года, завещав Печерским инокам-летописцам продолжение своего труда. Его преемниками в летописании стали игумен Сильвестр, придавший современный вид «Повести временных лет», игумен Моисей Выдубицкий, продливший ее до 1200 года, наконец, игумен Лаврентий, написавший в 1377 году древнейший из дошедших до нас списков, сохранивших «Повесть» преподобного Нестора («Лаврентьевскую летопись»). Наследником агиографической традиции Печерского подвижника стал святитель Симон, епископ Владимирский (1226, память 10 мая), спасатель «Киево-Печерского Патерика». Рассказывая о событиях, связанных с жизнью святых угодников Божиих, святитель Симон нередко ссылается, среди других источников, на Летописи преподобного Нестора.

Преподобный Нестор погребен в Ближних пещерах преподобного Антония Печерского.

  1. 2. Галл Аноним

Хроника так называемого Галла Анонима содержит материал, отражающий ранний период истории Польши. Она представляет большой интерес не только для специалистов по истории Польши, но также для специалистов по истории Чехии, Германии, Венгрии и России, поскольку в ней освещены взаимоотношения этих государств в Х1-начале XII в.

Имя автора, писавшего историю деяний Болеслава Кривоустого, остается до настоящего времени неизвестным. Вопрос о том, кто является автором первой польской хроники, волновал многих, но, к сожалению, до сих пор все ещё не получил окончательного ответа. Возможно, что автор вполне сознательно сам умолчал о своем происхождении. Такое положение для литературы средних веков, как известно, не является исключением. Не называя своего имени, он как бы стремится подчеркнуть свою «ничтожность» и свое незначительное общественное положение, о чём он часто говорит в разных местах своей хроники. Желая остаться неизвестным, он посвящает свой труд епископам, подчеркивает их участие в его сочинении и в то же время упорно молчит о себе. Вернее сказать, не молчит, а ясно говорит о своем нежелании сообщить свое имя: «Итак, чтобы не казалось, что мы — пустые людишки — хвастаемся при своей ничтожности, мы решили в заголовке этого труда поместить не наши, но ваши имена».

У других писателей имя этого автора тоже не упоминается. Любопытно, что Винцентий Кадлубек, писавший историю Польши спустя 100 лет после Галла Анонима, пользуется его трудом, но нигде не упоминает его имени. Цитирует его и автор «Хроники князей польских» (вторая половина XIV в.), но опять-таки не называет автора по имени. Трудно сказать, почему Винцентий Кадлубек не называет своего предшественника., то ли потому, что он его не знал, то ли потому, что не считал нужным называть человека, к которому, безусловно, не мог питать дружелюбных чувств главным образом из-за отрицательного отношения автора хроники к епископу Станиславу, принимавшему участие в заговоре против Болеслава II. Нам представляется, что второе предположение правильнее. Ярому католику Кадлубеку были чужды известные прогрессивные антифеодальные тенденции Галла.

Имя Gallus появляется впервые у Мартина Кромера в 1555 г. На одной из рукописей хроники рукой Кромера сделана надпись: «Галл написал эту историю, какой-то монах, как я полагаю, как можно вывести заключение из предисловия, который жил во времена Болеслава III», и в конце рукописи добавлено: «до сих пор Галл».

Что же имел в виду Кромер, называя автора Галлом? Очевидно, не собственное имя, а народность, так как он считал автора хроники французом. Позже упоминание имени автора (Галл) мы находим у издателя хроники XVIII в. Готфрида Ленгниха. Последний опирался на известного польского историка XV в. Длугоша. Длугош сообщает в своей истории Польши о польском князе Лешко, воевавшем в 805 г. с Карлом Великим, и ссылается при этом на автора, упоминающего это событие, называя его Мартином Галлом. В предлагаемой читателю хронике об этом событии, однако, нет и речи. Действительно, живший в конце XII в. монах Мартин Галл, по-видимому, к нашему автору никакого отношения не имел. После Ленгниха издавал хронику Бандтке, также называя автора Мартином Галлом. С тех пор и называют автора хроники Мартином Галлом. В последнее время его, впрочем, чаще называют Галл Аноним. Поскольку в распоряжении исследователей нет никаких посторонних свидетельств о происхождении автора нашей хроники, постольку следует особенно внимательно рассмотреть материал самого текста и попытаться разобраться в некоторых скупых, нехотя брошенных автором словах. В письме к книге третьей он, желая, по-видимому, найти оправдание своему труду, пишет: «Прежде всего я хочу, чтобы вы знали, дорогие братья, что я взял на себя этот труд не для того, чтобы выставить напоказ свою ничтожность или чтобы, будучи у вас изгнанником и пришельцем (exul et peregrinus), возвысить свою родину и родителей, но чтобы принести какой-то плод своего труда к месту моих постоянных занятий. Равным образом я открыто заявляю вашей милости, что я стал писать этот труд не для того, чтобы возвыситься над остальными, показав себя более красноречивым, но, чтобы, избежав праздности, сохранить навыки в письме и не есть даром хлеб польский». Из этих строк, безусловно, очень трудно сделать определенный вывод о национальности писавшего. Под словом «exul» большинство ученых понимает человека пришлого из другой страны. Слова: «exul» и «peregrinus» являются основой для прочно укоренившейся точки зрения, что Галл не был поляком. Только Ян Винцентий Бандтке был убежден в его польском происхождении. При этом он ссылается на те места хроники, где автор неоднократно называет Польшу своей родиной (patria). Аргументация этого интересного предположения основывается, к сожалению, в данном случае на весьма шатком предположении, так как слово «рatria» в литературе средних веков означало не только «родина», но и «страна». Под словом же «exsul» Бандтке считает возможным разуметь человека, ведущего монашеский образ жизни. К сожалению, Бандтке, приводя этот довод, не сообщает, на основе какого материала он сделал такой важный вывод. Вряд ли теперь, после восьми веков, прошедших со времени написания этой хроники, можно с достоверностью установить подлинное происхождение автора

Среди ученых, занимающихся вопросом происхождения Галла, существует несколько точек, зрения, но среди них нет ни одной достаточно убедительной. В последнее время сводку высказываний о нем составил польский историк М. Плезя, подробно проанализировавший литературу по этому вопросу. Важно подчеркнуть, что все исследователи сходятся лишь в том отношении, что решительно отвергают возможность происхождения Галла из Чехии или Германии, поскольку к этим двум странам он выказывает явную неприязнь. Далее начинаются расхождения. М. Крамер, А. Пшездзецкий, Ст. Кентшинский, П. Давид считают его провансальцем, прибывшим в Польшу из монастыря св. Эгидия. Их доводы опираются на то обстоятельство, что в хронике подробно описывается расположение указанного монастыря; кроме того, эти ученые обращают внимание на детальное описание хронистом посольства в монастырь св. Эгидия, посланного Владиславом Германом и его женой Юдифью с просьбой о ниспослании им милости божьей: рождении сына. При решении вопроса о происхождении автора нельзя, однако, считать эти доводы достаточно убедительными, так как в хронике можно найти много мест, где описание событий излагается не менее подробно. Что же касается того, что хронист хорошо знал местоположение монастыря св. Эгидия, то само собой разумеется, что это отнюдь не является доказательством прибытия его в Польшу именно оттуда, так как эти подробности он мог узнать, живя в Польше, от членов посольства. Но есть еще одна подробность, доказывающая ошибочность данного предположения: хронист указывает, что аббатом монастыря св. Эгидия во время отправки туда посольства (1084 г.) был Одилон, в то время, как известно, что аббатом в это время был Бенедикт. Если бы автор происходил из этого монастыря, то, разумеется, он не мог бы допустить такой ошибки.

Другие исследователи тоже считают Галла французом, но из Фландрии. Этой точки зрения в конце XIX в. придерживался М. Гумплович, а сейчас — редактор последнего (1952 г.) издания хроники К. Малечинский. Гумплович считал его монахом Балдвином Галлом, принимая Gallus за собственное имя. Доводы его не являются убедительными, поскольку предположение его основывается лишь на широком распространении имени Балдвина во Фландрии. Малечинский находит большое сходство между стилем автора данной хроники и стилем Филиппа из Фландрии (писатель середины XII в.). И тот и другой писали рифмованной прозой, особенно прибегая к глагольной рифме в последних двух-трех слогах. По этому поводу ценные сообщения имеются в указанной выше работе Мариана Плези, где он убедительно доказывает, что такой стиль для XII в. не является исключением и, что зародился он не во Фландрии, а в Италии.

Т. Войцеховский и Ф. Погорецкий считали автора хроники итальянцем на том основании, что он хорошо знал местность, лежащую между Польшей и Италией (Каринтию, Истрию, Далмацию). В. Кентшинский, Р. Гродецкий и М. Плезя считают его если не венгром, то, во всяком случае, человеком, жившим в Венгрии перед своим приездом в Польшу и имевшим связь с монастырем св. Эгидия. Эта гипотеза, хотя и имеет под собой некоторую реальную почву, тоже, однако, не является вполне доказанной. Действительно, в хронике есть эпизоды, касающиеся Венгрии и описанные очень подробно. Так, например, рассказывая об отъезде Казимира Восстановителя в Венгрию, хронист упоминает о правителе Венгрии короле Петре Венецианском и о том, что он заложил церковь св. Петра в Борсоде, строительство которой не было закончено.

Известие о какой-то незаконченной церкви мог, вероятно, передать только человек, непосредственно ее видевший. Но мы не знаем, о каком городе и какой церкви говорил он, и по этому поводу имеются различные предположения.

Следовательно, вопрос о происхождении автора, как это видно из вышеизложенного, разрешить до сих пор не удалось.

Вопрос о времени прибытия хрониста в Польшу тоже остается неразрешенным. Если по поводу происхождения автора в самом тексте имеются, хотя неясные указания, то по вопросу о времени его прибытия совершенно нет никаких данных. Т. Войцеховский, В. Кентшинский предполагали, что он прибыл в Польшу вместе с Мешко III, вернувшимся из Венгрии в 1086 г. Предположение это основывается на том обстоятельстве, что трагическую смерть Мешко III (как известно, он был отравлен в 1089г. Владиславом Германом) автор описывает с большой грустью и очень подробно. Тем не менее, доводы эти не вполне убедительны. Можно найти много мест, в хронике, где автор описывает события довольно подробно, даже в тех случаях, когда он явно не мог присутствовать лично и где материал носит, собственно говоря, легендарный характер.

Другой, также распространенной в науке, точки зрения придерживаются П. Давид, М. Плезя и некоторые другие. Они высказывают предположение, что автор хроники прибыл из Венгрии в Польшу в 1113 г., т. е. в год покаяния Болеслава III. Болеслав III действительно совершал покаянное путешествие в Венгрию в отделение монастыря св. Эгидия, желая искупить свою вину (ослепление своего брата Збигнева) в глазах духовенства. Тайной целью его при этом было повидать венгерского короля Коломана (о чем вскользь упоминает Галл). Но о том, что Галл Аноним прибыл с Болеславом именно в это время, нет никаких, хотя бы косвенных, свидетельств. Эта точка зрения еще менее убедительна, чем предыдущая, так как не может быть сомнения, что автор долго жил в Польше. Автор хроники сроднился с ней и не менее, чем любой из его современников-поляков, понимал необходимость описать раннюю историю этой страны: «Мы сочли необходимым, — пишет он, — описать, хотя бы и неопытным пером, некоторые подвиги правителей Польши и в особенности подвиги прославленного и непобедимого князя Болеслава».

И далее, развивая свою мысль о необходимости написать труд, увековечивавший деяния польских правителей, в письме к книге третьей, он пишет: «Ведь если вы считаете королей и князей, польских недостойными включения их в летописи, то этим вы, без сомнения, приравниваете королевство польское к каким-нибудь некультурным языческим народам. И если вы случайно думаете, что недостойно такого человека, как я, — такого образа жизни — писать о таких событиях, то я вам отвечу, что я писал о войнах королей и князей, а не евангелие».

Любопытно, что у него возникают опасения по поводу неприятностей, которые могут появиться в связи с его сочинением. «Во имя господа бога и Польши, — пишет он далее, — прошу вашу высокую милость позаботиться о том, чтобы ни ненависть, ни чья-либо надменность по отношению ко мне не помешали награде за этот труд».

По поводу того, кем был в Польше, и какую роль играл Галл в литературе, существуют также разные точки зрения. Одни считали его школьным учителем красноречия, другие — княжеским канцлером, третьи — монахом из Любина. Надо полагать, однако, что если бы он был учителем красноречия, то ему не пришлось бы жаловаться на трудности и на отсутствие литературной практики. Между тем в письме к книге третьей он именно об этом и говорит,

Предположению о его занятиях в княжеской канцелярии совершенно противоречит то обстоятельство, что труд свой он посвящает не князю, а епископам. Кроме того, если бы он был княжеским канцлером, то вряд ли ему нужно было беспокоиться о том, что он даром ест хлеб польский. И, во всяком случае, тон у него, вероятно, был бы более уверенный и спокойный, не было бы необходимости в письме к книге третьей как бы извиняться перед своими собратьями и пытаться объяснить, почему именно он взялся за такой труд. Очевидно, появление первых его книг вызвало отрицательную реакцию у духовенства, и это заставило автора хроники дать какое-то объяснение своему поступку.

Последнее предположение — о его связи с монастырем в Любине — опирается на тот факт, что основателями этого монастыря были представители рода Авданьцев, а о том, что автор хроники был в наилучших отношениях с Михаилом из рода Авданьцев, крупным можновладцем, свидетельствуют слова автора, называющего Михаила своим «сотоварищем по работе». Последнее предположение кажется поэтому нам самым вероятным.

Как исторический источник хроника Галла Анонима имеет огромное значение. Прежде всего необходимо подчеркнуть, что она является единственным крупным источником по истории Польши X – XI и начала XII в., написанным в самой Польше. Все остальные, более поздние источники, начиная с Кадлубка, использовали богатейший материал хроники. Хроника охватывает события от древнейших, полулегендарных времен (изгнание Попелей и приход к власти Пястов) до событий примерно 1113г.

Сведения о событиях раннего периода хронист получал, вероятно, из устных преданий, а возможно, использовал и некоторые письменные источники. Так, например, при описании гнезненского съезда он привлекал, вероятно, «Житие св. Войцеха», написанное Бруно из Кверфурта. Устную информацию, как об этом не раз говорит сам автор, он черпал от «seniores antiqui», имея в виду, очевидно, епископов и архиепископа, имена которых упоминаются в посвящении. Но главным его «покровителем» и «сотоварищем» по работе был канцлер Михаил из рода Авданьцев. Вполне понятно, что автор хроники, находясь под  влиянием таких высокопоставленных лиц, будучи от них в полной зависимости, старался отразить историю Польши в духе, благожелательном и угодным для них.

 

 

Литература

  1. Иванов В.В. Историческая грамматика русского языка. М., Просвещение. 1990.
  2. Фрейденберг О.М. Миф и литература древности. М., 1978.
  3. Шапиро А.Л. Историография с древнейших времен по XVIII век. Ленинград. 1982.

ЛЕВ ШЕСТОВ И ФЕДОР ДОСТОЕВСКИЙ

Автор(ы) статьи: Лашов В.В.
Раздел: ПРИКЛАДНАЯ КУЛЬТУРОЛОГИЯ
Ключевые слова:

Л. Шестов, Ф. Достоевский, Л. Толстой, Ф. Ницше, творчество, перерождение убеждений, свобода, дерзновение, гуманность

Аннотация:

Статья посвящена анализу шестовской интерпретации творчества Ф. Достоевского. Показано, что Л. Шестову первому удалось столь глубоко проникнуть в природу противоречий творчества этого писателя, в его философскую психологию и драму исканий сущности человека. Автор прослеживает влияние Достоевского на мировоззрение Шестова, отмечая, что многие интуиции русского писателя относительно свободы и человеческого «подполья» были приняты и развиты в экзистенциализме Шестова.

Текст статьи:

В философской историографии о Льве Шестове неоднократно констатировалось, что культурно-исторические истоки творчества философа следует искать, прежде всего, в русской литературе. Анализ показывает, что шестовское погружение в творчество русских писателей позволяет проследить истоки его гуманистического идеала (А.С. Пушкин), идеи свободы индивидуального существования (М.Ю. Лермонтов), начала экзистенции и второго зрения (Н.В. Гоголь), обоснования неправомерности позитивизма и рассудочности в области личной метафизики спасения (И.С. Тургенев).

Всё это чрезвычайно значимо для понимания философии Шестова, но при всей своей важности Пушкин, Лермонтов, Гоголь и Тургенев являются «лишь пропедевтикой» (В.Л. Курабцев) на пути к Ф.М. Достоевскому и Л.Н. Толстому. Влияние на мысль Шестова этих великих мыслителей России, ставших символами русской культуры в глазах других народов, столь велико, что обычное перечисление работ, в которых философ касается их творчества явно недостаточно. Здесь требуется глубокое осознание, а не обычная констатация того простого и даже лежащего на поверхности факта, что произведения Шестова о Толстом и Достоевском составляют обширный свою сочинений мыслителя: «Добро в учении гр. Толстого и Ницше (Философия и проповедь)» (1900), «Достоевский и Ницше (Философия трагедии)» (1903), «Апофеоз беспочвенности» (1905), «Начала и концы» (1908), «Potestas clavium. (Власть ключей)» (1915), «На весах Иова (Странствие по душам)» (1929),  «Афины и Иерусалим» (1938).  Во всех этих работах имена Достоевского и Толстого в первых рядах тех личностей, по душам которых «странствует» Шестов.

Толстой и Достоевский никогда не переставали занимать его ум и как философа и как просветителя. Так, например, в 1923 и 1927 гг. Шестов в Париже читает в Славянском университете при Сорбонне лекционные курсы «Философские идеи Достоевского и Паскаля»[i] и «Религиозно-философские идеи Толстого и Достоевского»,[ii] а ещё ранее, в 1922 г., во французской прессе появляются рецензии с положительной оценкой статьи Шестова о Достоевском.[iii] В самые последние годы своей жизни Шестов готовит лекции о Достоевском для парижского радио.

Всё это говорит само за себя и, видимо, уже не требуется специально доказывать, что творчество Фёдора Достоевского и Льва Толстого в интерпретации Льва Шестова – чрезвычайно обширная и интересная тема. Тем более что на это указывает и библиография, посвященная шестовской аналитике творчества этих писателей.[iv] В силу объёмности материала, подлежащего рассмотрению, мы не ставим перед собой задачу проанализировать все творчество Достоевского в свете философии Льва Шестова и рассмотрим лишь то главное, что обойти невозможно в силу значимости этой области размышлений Шестова для понимания мировоззрения этого во многом «потаённого» философа. Однако вначале сделаем два предварительных замечания.

Первое связано с тем, что в случае с Достоевским и Толстым Шестов прибегает к обильному и детальному текстуальному анализу. При этом его внимание привлекает позднее творчество писателей, представляющее собой наиболее богатый материал для изучения столь важного для Шестова процесса «перерождения» их убеждений. Искания Толстого и Достоевского, преломлённые в их творчестве, в наивысшей степени резонируют с шестовской жаждой трансцензуса и дерзновения как своего рода синонимов спасения. Именно по этой причине Шестов испытывает колоссальный интерес к этим мыслителям, связанный при этом с его личной попыткой утолить свою жажду «метафизического» спасения. Всякий раз он с жадностью погружается в анализ произведений Толстого и Достоевского в надежде найти подсказку для решения мучающих его проблем.

Второе. Отношение Льва Шестова к обоим писателям было чрезвычайно непростым и противоречивым. Признание их писательского гения сочетается с критическим подходом к ним из-за так называемого пророческого пафоса, очевидно присущего и Толстому, и Достоевскому. Но именно этот пафос был тем основанием, которое оттеснило в творчестве Шестова на вторые ряды И. Тургенева, А. Гончарова и других русских писателей, равновеликих, например, Ч. Диккенсу и О. Бальзаку и законно занимающих там, у себя на родине, первые, а не вторые ряды.

***

При чтении произведений Л. Шестова порою складывается впечатление о том, что Ф.М. Достоевский был ему духовно ближе, чем Л.Н. Толстой. Причиной и критерием такого предпочтения, на наш взгляд, стало отношение писателей к Ф. Ницше и его философии. Так, например, в письме к С.Г. Пети в Париж Шестов пишет о Достоевском и Ницше: «Это свои люди. С ними поссоришься, разбранишься – но уж не проскучаешь».[v] Толстой же, как известно, составил в русской мысли оппозицию ницшеанству. Он никогда не принимал и не любил философию Ницше. Толстой-моралист твёрдо держался учения Христа и правила добра, которые без устали вырабатывал и защищал в течение всей своей жизни. Как свидетельствует Г.Л. Ловцкий, Шестов во время своей единственной встречи с писателем в 1910 г. предпринял безуспешную попытку поведать Толстому мучительный личный опыт немецкого философа, но «о трагическом опыте Нитше было бесполезно разговаривать с яснополянским отшельником».[vi] Меду тем, намного раньше, в 1900 и в 1903 гг. в своих двух замечательных книгах Шестов, как кажется, сумел убедительно показать, что «наряду с антагонизмом каждый мыслитель (Толстой и Достоевский – В.Л.) имел много общего с Ницше, и делает вывод, что при видимой противоположности, они сопоставимы».[vii]

Ф.М. Достоевский так же, как и Ф. Ницше впоследствии, вдоволь насмеялся над моралью с её вечными истинами, о чём немало писал Л. Шестов, начиная с книги «Достоевский и Ницше». Уместно отметить, что эта работа философа из всех его произведений оказалась самой востребованной у читающей публики. Она выдержала наибольшее количество изданий и переведена на восемь языков мира, включая китайский.[viii] Как передаёт Н. Баранова-Шестова, в письме к Е.К. Герцык Л. Шестов рассказывает, что один француз, только что вернувшийся из Китая, сообщил ему, что он «перевёл на китайский почти всего Достоевского, а в качестве приложения выпустил и его книгу о Достоевском и что она мгновенно раскупилась китайцами и очень им подошла».[ix]

Именно в этой работе Шестов даёт подробный анализ творчества Достоевского, сохраняющий свою значимость для русской литературной критики по настоящее время. По его мнению, творческая деятельность Достоевского может быть разделена на два периода: «Первый начинается «Бедными людьми» и кончается «Записками» из «Мёртвого дома». Второй начинается с «Записок из подполья» и заканчивается Пушкинской речью, этим мрачным апофеозом всего творчества Достоевского».[x] Разумеется, Шестов, как это ему свойственно, фокусирует своё главное внимание не столько на содержательной стороне идей Достоевского, сколько на самом процессе перерождения его убеждений, тайной и мучительной эволюции его взглядов. Не все русские писатели прошли этот путь. Тургенев, например, как было показано выше, оказался не способным ступить на эту стезю, и потому Шестов проявляет к нему ограниченный интерес. Он прожил относительно ровную и благополучную жизнь писателя и не прошёл сквозь перерождение убеждений, а только в конце жизни потерял органичность своего гуманистического мировоззрения, но при этом растерялся и не сделал дальнейшего шага. Достоевскому же, в отличие от И.С. Тургенева, суждено было пройти мучительный путь мировоззренческих метаморфоз. Писатель оказался поистине бесценным кладом для Шестова во многих отношениях. В том числе в его творчестве он сполна находит свидетельств о том, сколь тяжёлым является для творца эта ноша, возложенная на него талантом, могучим и беспощадным.

Талант Достоевского, отмечал Шестов, никогда не давал ему покоя, что в принципе естественно, так как талант на самом деле «редко даёт своему обладателю земные радости», однако Достоевский поначалу воспринимает это иго как благо и до сорока лет «терпеливо несёт на себе бремя своего таланта». «По его словам, – отмечает Шестов, – счастливейшими часами его жизни он считает те, когда, никому ещё не ведомый, он в тишине работал над своей рукописью, обливаясь слезами над вымыслом – над судьбой загнанного и забитого чиновника Макара Девушкина».[xi]

Как известно, Ф.М.Достоевский вошёл в литературу как писатель-гуманист, увидевший в униженном и оскорбленном человеке брата своего, и оттого снискавший уже своими первыми произведениями лестные отзывы критики радикально-демократического толка. Сострадание бедным, беззаветное служение добру, жертвенная борьба за свободу – так понимали гуманность В.Г. Белинский, Н.А. Некрасов, молодой Ф.М. Достоевский, Д.В. Григорович, Н.А. Некрасов и многие другие. Всем своим ранним творчеством Достоевский воплощал идею утешающего, пишет Шестов.

Сколь трудным и мучительным оказалось для Достоевского перерождение его гуманистического мировоззрения Шестов показывает в работе «Достоевский и Ницше». На этом вопросе он также сконцентрировал своё внимание много позднее в лекции «О “перерождении убеждений” Достоевского», опубликованной по-русски в журнале «Русские записки» (1937, №2, Париж). В лекции Шестов обращается к широко известному для русского читателя отрывку из письма В.Г. Белинского, в котором критик признаётся, что не хочет счастья и даром, если он не будет спокоен насчёт каждого брата по крови, и не согласен считать, как учил Гегель, дисгармонию условием гармонии. В этих словах Шестов усматривает «тот фермент, благодаря которому произошло то, что он (Достоевский – В.Л.) назвал перерождением своих убеждений».[xii] Шестов рассматривает дилемму, перед которой встал когда-то Белинский, а за ним и Достоевский: с одной стороны, это бедные, забитые и отверженные люди, братья по крови, прославление «гуманизма», «декларация прав человека и гражданина», все «те идеи, которые он с такой радостью принял от своих западных учителей», а с другой – все случайные жертвы борьбы за гармонию и развитие. «Там, – пишет он, – где западная учёность видела последнее слово, там для Белинского, а за ним и для Достоевского, было начало – и не ответов, не успокоения, а вечной, страшной, неизбывной тревоги».[xiii]

Острог и ссылка, заменившие Достоевскому расстрел, поэтому не могут считаться однозначной и исчерпывающей причиной отказа писателя от революционных методов преображения действительности. Более того, от идеи преображения он не отказался вовсе. Суть изменений, произошедших с писателем, лежит в совсем иной – экзистенциальной – плоскости. И в этом смысле писатель оказал решающее воздействие на содержание гуманистического идеала самого Шестова. Неслучайно он так тщательно исследует мировоззрение Достоевского и его изменения в малейших нюансах. Пока Достоевский хотел вернуться к прежней жизни и делать прерванное каторгой дело, пишет Шестов, «только лучше, чище, без отступлений, слабости, уступок», его прежние идеалы оставались неколебимыми, и гуманность торжествовала.[xiv] Ещё накануне крушения своих старых идеалов Достоевский сделал всё, чтоб сохранить свою «старую веру» и столь страстно прославлял западничество и реализм. Шестов проницателен и вполне понимает, отчего писатель крепкой рукой схватился за прежние идеалы: «Достоевский, как и всякий человек, не хотел себе трагедии и избегал её всячески. Он всё сделал, чтоб забыть каторгу – каторга не забыла его. Он всей душой хотел примириться с жизнью, но жизнь не захотела мириться с ним… Из своего нового опыта он вынес лишь сознание, что есть на земле великие ужасы и глубочайшие трагедии и… что от этих ужасов нужно спасаться всякому, кто может».[xv]

Однако вопреки этому сознательному стремлению в душе Достоевского подспудно просыпается «нечто стихийное, безобразное и страшное… с чем совладать ему было не по силам»: ему открывается истина подполья, приведшая его в ужас до такой степени, что её уже невозможно было забыть. Эта истина не была призвана успокаивать. Скорее наоборот, она годилась лишь на то, чтоб обидеть человека и насмеяться над ним. Она воочию убеждала, что утешающие идеи – безобразная ложь, что «вечным истинам» верить нельзя, что самые низменные и безобразные человеческие побуждения могут облекаться в прекрасные и соблазнительные формы. Достоевскому открылось, что годами он лелеял в своей душе почтение к идеям, выдуманным мудрецами для самих же себя в утешение, и чтил их как святую истину.

Шестов описывает этот момент жизни писателя как болезненный процесс, в ходе которого Достоевскому надлежало «вырвать из своей души то, что с ней срослось органически и как бы навеки».[xvi] Перерождение убеждений – это страшное потрясение, трагическое прозрение, рассеявшее дьявольский морок, обман, в свете которого страшное зло виделось ему когда-то безусловным добром.  «Чёртово добро и зло», – напишет Достоевский, дерзнувший бесстрашно и до конца всмотреться в их ужасающую диалектику. С точки зрения Шестова, Достоевский осуществил величайшее человеческое дерзновение, дальше которого человеку невозможно пойти. Философ вполне понимает, на что посягнул Достоевский: «Ведь все наши надежды… жили и держались до сих пор верой, что ради торжества добра над злом ничем не страшно пожертвовать… И вдруг… появляется человек и торжественно, открыто, почти безбоязненно (почти, ибо Алеша лепечет что-то в возражение Ивану) посылает к черту то, пред чем все народы всех веков падали ниц!».[xvii]

Безусловно, именно здесь начинается радикальный поворот в творчестве Достоевского к новым героям и новым сюжетам, здесь начинается его подполье. Позднее, в работе «На весах Иова (Странствие по душам)», Шестов посвятит Достоевскому отдельную главу под названием «Преодоление очевидностей» в главе «Откровения смерти». Здесь он выскажет мысль о том, что все крупные романы Достоевского есть пространный комментарий к «Запискам из Мёртвого дома» и «Запискам из подполья».[xviii] В работе «Достоевский и Ницше» Шестов ещё не решается на столь смелые обобщения, однако объясняет, отчего и каким образом «последний человек» становится главным героем Достоевского. Воспевая каторжника и преступника, относившихся к нему с презрением, Достоевский признает в них учителей своих. Отныне этих людей он поставит выше своих прежних собратьев по перу – выше Белинского, Григоровича, Некрасова и Тургенева. Более того, Шестов выказывает догадку о том, что между Достоевским и его героями из подполья нет разницы. В лекции «О “перерождении убеждений” у Достоевского» он говорит, что с годами, по мере того, как зрел и развивался его талант, Достоевский всё смелее и правдивее говорил о себе: «… Фактически он во всём, что писал, только и делал, что рассказывал о перерождении своих убеждений».[xix] Именно поэтому Достоевский и решился высказать то, что не решались сказать другие, что скрывался за масками своих героев.

К анализу этого предположения Шестова о тождестве автора и его героя у Достоевского  мы обратимся несколько позже. Сейчас важно понять, почему Достоевский ставит каторжников  выше тех, кто до сих пор считается гордостью и славой России? На него нет ответа в работе «Достоевский и Ницше», но, видимо, вопрос захватывал Шестова серьёзно. Лишь в поздней работе «Афины и Иерусалим» на него, наконец, дается ответ. С точки зрения философа, нет лучшего способа избавиться от надоевших истин, чем «перестать платить им обычную дань уважения и благоговения и  начинать обращаться с ними запросто, даже с оттенком фамильярности и презрения», а именно: поставить все великие слова, воплощающие идеи радения о человечестве – добро, прогресс, самопожертвование и т.д. – в кавычки.[xx]

Шестов, также как и Достоевский, употребляет слово «гуманность» не иначе, как в кавычках. В этом смысле он следует за писателем даже тогда, когда размышляет, казалось бы, об иных материях. Тем самым он показывает, что как мыслителю, так и обычному человеку следует внять урокам Достоевского и не доверять слепо самым прекрасным и завораживающим дух идеям, к коим относятся и идеи спасения человечества или служения благу народа, идеи, весьма привлекательные и даже успокоительные для совести, а потому завораживающие, потенциально коварные, жестокие и мстительные. В этом смысле Лев Шестов навсегда останется последователем Ф.М. Достоевского. Полагаем, что вопреки устоявшимся и до конца не преодолённым представлениям о кризисе гуманистического сознания в творчестве Достоевского, как и Шестова, связанные с зауженным толкованием гуманистического идеала, понимаемого единственно как идею социального служения, оба мыслителя, отстаивая  приоритет человека над идеями, в том числе и над идеями защиты и спасения человечества от рабства, бесправия и разного рода духовных несвобод, на самом деле сослужили гуманизму неоценимую службу, поскольку в их творчестве главной идеей предстаёт первичность человека. В гуманистической традиции мировой культуры она прошла мощную проверку, переоценку и дальнейшую кристаллизацию.

Многие темы Достоевского стали излюбленными темами Л. Шестова.  А.А. Кудишина в монографии «Гуманизм и экзистенциализм в России» показывает, что в Достоевском, как ни в ком другом, Шестов находил единомышленника в борьбе за свободу и достоинство человека, которому пришлось испытать «страшный переход в инобытийное существование».[xxi] Именно в этом смысле Достоевский является предтечей и Шестова, и любимого им Ницше, каким он нам предстаёт в произведении «Человеческое, слишком человеческое». Достоевский, Ницше, а затем Шестов способствовали экзистенциальному обновлению и трансформации гуманистического идеала, исключив из него социоцентрисские и мессианско-утопические мотивы. В этом смысле с Шестовым солидарен его друг и вечный оппонент Н. Бердяев, поскольку «оба мыслителя сознавали границы влияния гуманизма и необходимость готовности души не только к восприятию его идей, но и к трудностям их интериоризации и социализации…Поэтому их мысль была сконцентрирована на возделывании души человеческой, на подготовке к «великим канунам» личной и общественной жизни».[xxii]

Между тем этический радикализм Достоевского, как его пока обрисовывает Шестов в работе «Достоевский и Ницше», способен травмировать и вызвать жестокое крушение возвышенных мечтаний не только в юных благородных умах, но и в испытанных и закалённых жизнью. Именно по этой причине Шестов во взглядах на Достоевского больше согласен с Н.К. Михайловским, назвавшим писателя «жестоким талантом», чем с Вл. Соловьёвым, почитавшим Достоевского пророком: «…Из-за жалкой болтовни Алеши простили Достоевскому страшную философию Ивана Карамазова. Во всей русской литературе нашёлся только один писатель, Н.К. Михайловский, почувствовавший в Достоевском «жестокого» человека, сторонника тёмной силы…».[xxiii] Именно по этой причине, а так же потому, что все герои Достоевского, по убеждению Шестова, – плоть от плоти его, он в своей обычной ироничной манере бросает замечание об опасности зачисления Достоевского в ранг духовных вождей юношества. Интересно отметить, что сам писатель, размышляя о своём литературном положении, полагая его феноменальным, отмечал свою популярность именно среди «расшатанной молодёжи» или «нигилятины». В письме К.П. Победоносцеву он пишет: «Мне уже это заявлено ими, из многих мест, единичными заявлениями и целыми корпорациями. Они объявили уже, что от меня одного ждут искреннего и симпатичного слова и что меня одного считают своим руководящим писателем». [xxiv]

Означает ли это, что, по мнению Шестова, философия Достоевского воспевает зло? Такого рода упрёки время от времени слышатся в адрес критика. Такую точку зрения разделял, например, А. Гулыга, полагая интерпретацию творчества Достоевского, осуществлённую Л. Шестовым, совершенно неприемлемым предрассудком относительно писателя.[xxv] Думается, что философа всё-таки нельзя безоговорочно обвинять в огульном критицизме или негативизме, намеренно искажающих действительный облик Достоевского. Представляется, что суждение, выраженное А. Гулыгой, вырастает из благих попыток защитить память о писателе, равно как и персональное давно сложившееся отношение к нему от неожиданных, парадоксальных и обходящих приличия суждений Шестова, которые действительно могут показаться нелицеприятными. Это, как уже отмечалось, характерный элемент творческого метода Шестова, заключающийся в  абсолютной независимости его суждений от каких бы то ни было авторитетов и преклонения перед великими людьми прошлого. Однако важно подчеркнуть, что Шестов не разоблачает и не демонизирует Достоевского. Он ставит перед собой иную задачу – разрушить глянцевый и хрестоматийный образ писателя – и блестяще с ней справился. Как пишет Н.В. Мотрошилова, Шестов одним из первых наносит удар по культу Достоевского. «Все убеждены, – пишет он в «Апофеозе беспочвенности», – что Достоевский написал только те несколько страниц, которые посвящены старцу Зосиме, Алёше Карамазову и т.д. и ещё  те статьи «Дневника писателя»…а девять десятых того, что напечатано в полном собрании сочинений Достоевского, написано не им, а каким-то «господином с ретроградной физиономией», и только затем, чтоб Достоевский мог бы должным образом посрамить его».[xxvi] С целью преодолеть это наивное представление о Достоевском и его героях Шестов решился предложить читателю свежо и непосредственно посмотреть на многое из того, что, казалось бы, широко и давно известно о писателе. Он считал, что Достоевский – тема неисчерпаемая, не только потому, что мало кто умел так беззаветно отдавать свою душу последним тайнам человеческого бытия, как это делал Достоевский,[xxvii] но и потому, что эволюция его взглядов представляет собой чрезвычайно любопытный материал для исследователя, если он лишён одномерного восприятия. Сам Шестов относился к критикам с многомерным, объёмным зрением. Он обладал способностью оценить не только величайшие дерзновения духа, но и его провалы, не только взлёты, но и падения, полагая, что недостатки в замечательном человеке не менее характерны, важны и поучительны, чем его достоинства. Всё это в совокупности давало ему повод для размышлений о человеческом гении вообще. Его «дума-страсть о Достоевском в значительной мере направлена на то, чтобы плеснуть кислотой критического сомнения на ржавчину устаревших, как он полагает, истолкований».[xxviii] Что же касается многочисленных попыток «спасения» противоречивой личности Достоевского от нескромных предположений,  то оно вполне объяснимо, однако при этом, считает Н.В. Мотрошилова, нам не следует отмахиваться от подозрений Шестова о Достоевском как от недостойных его памяти: «Когда Достоевский заставляет своего героя обрушиваться на «прекрасное и высокое», на мечты о хрустальных дворцах, противопоставляя всему этому прекрасному, разумному, доброму, вечному не только и не столько гадкую, жуткую окружающую жизнь всякого сегодняшнего дня, но и постоянно жестокую, всё более кровавую историю, а главное, иррациональную, неразумную и неизбежную темноту, хаос «подпольных» и неустранимых убеждений, желаний, волений индивидов, то в инвективах этого как будто ничтожного человека подполья ясно слышится голос писателя».[xxix]

Ввиду очевидной известности Шестова на  Западе, мы должны учитывать тот факт, что рецепция Достоевского за рубежом складывалась, в том числе, и под значительным влиянием работ Шестова о Достоевском. Именно поэтому вопрос о тождественности голоса Достоевского с голосами его героев, в радикальной форме поставленный Шестовым и не разделяемый многими, имеет такое большое значение при изучении мировоззрения Достоевского. Казалось бы, Шестов как никогда старался выдерживать принцип объективности и бесстрастности исследования, подкрепляя  каждый свой тезис обильным цитированием из Достоевского. Однако, несмотря на обильное цитирование и постоянную текстуальную отсылку к произведениям Достоевского, нельзя окончательно забывать, что Шестова в русской литературе интересовали только те темы и сюжеты, которые резонировали с его философией дерзновения, а его экзистенциально-психологический метод анализа неразрывно связан с общеметодологической установкой философии Шестова на произвол.

В связи с этим в литературе о Шестове сложились крайние точки зрения по проблеме достоверности литературно-экзистенциальных портретов, выходящих из-под его пера. Небезынтересна, например, точка рения Е.В. Мареевой, выраженная в статье «Творчество Ф. М. Достоевского в зеркале философии Льва Шестова». Автор является сторонником проведения строгих различий между писателем и его героями, полагая, что Шестов намеренно игнорирует ту часть творчества Достоевского, где он исповедуется не только для самого себя, но и для общественности. Для Шестова, по её мнению, Достоевский лишь удобный материал для того, чтобы проиллюстрировать свою собственную мысль о том, что христианская вера проистекает из эгоцентризма и жажды самоутверждения. Автор полагает, что облик писателя, выведенный Шестовым на страницах его произведений, достаточно односторонен и менее привлекателен, чем в действительности, даже если принять во внимание тот факт, что философия Достоевского связана с традиционными идеалами самопожертвования, добра ради ближнего, труда, личности и в этом отношении не оригинальна.[xxx] В этом стремени развести героев Достоевского по одну сторону, а самого писателя по другую угадывается стремление оградить Достоевского от выпадов Шестова, так как главный – подпольный – герой Достоевского уродлив, эгоистичен, истеричен, крайне нездоров и ненормален, для него нет ничего святого, а Достоевский – гениальный писатель, и их невозможно не только отождествлять, но даже сравнивать. Наше возражение Мареевой Е.В. будет состоять в том, что ненормальность нельзя судить с позиций нормальности, как нельзя судить о болезни с позиций здоровья – теряется объективность и… гуманность. Появляется жестокость. Конечно, эгоизм подпольного человека уродлив. Но уродлива и ситуация, в которой мыслит этот герой, подполье искажает его голос. Но этот искажённый голос – голос протеста живого человека против вековечных идеалов, за которыми оказался забыт сейчас, здесь-и-теперь живущий, страдающий и надеющийся если не на счастье, то на свободу исстрадавшийся человек. И за этим возмущённым голосом человека, настоятельно требующего к себе внимания действительно мог укрываться сам Достоевский или очень существенная часть его личности.

Как известно, специфика художественного творчества по отношению к научному такова, что подразумевает значительно большую свободу художника к эмпирическим данным. Если учёный полностью дистанцируется от результатов своих изысканий и объективно их анализирует и проверяет, то художник склонен (и в праве) окрашивать изображаемый им мир своим отношением, воображением и переживанием. Сам Фёдор Михайлович полагал, что творчество как основное начало каждого искусства «есть цельное, органическое свойство человеческой природы и имеет право существовать и развиваться уже потому, одному, что оно есть необходимая принадлежность человеческого духа»[xxxi] и требует полной свободы в своём развитии. Так или иначе, абсолютное правдоподобие и точность повествования редко занимает представителей искусства, так как противоречит его природе. Но при этом также никто не усомнится и в том, что даже воспалённый мозг, искажённое сознание или намеренно-волевое расхождение с действительностью всё-таки будут отталкиваться от неё и тем самым отражать и трансформировать накопленный писателем опыт. В случае с Достоевским более чем с кем бы то ни было другим следует говорить о трансформации личных переживаний, наблюдений, мук и страданий в творчестве, поскольку груз такого страшного опыта, который он получил на каторге, невозможно сложить в одночасье. Это недоступно ни одному человеку, независимо от степени его впечатлительности и рефлексивности.  Шестов как знаток человеческих душ, утверждая, что подпольный человек есть искренний, честный и мужественный способ выражения идей самого писателя, безусловно, имел в виду именно это соображение, а болезненность Достоевского только усиливала в его глазах это соображение. Шестова интересует, как видим, вовсе не природа эстетического творчества, а психология писательства и подлинность переживаний творца. Видимо, Шестов стоит у истоков частной поэтики Достоевского, развитие которой произошло 60-70-е гг. ХХ в.

В самом деле, Шестов побуждает нас прислушаться к голосу самого Достоевского, полагающего, что «потребность красоты развивается наиболее тогда, когда человек в разладе с действительностью, в негармонии, в борьбе, т.е. когда наиболее живёт, потому что человек наиболее живёт именно в то время, когда человек чего-нибудь ищет и добивается».[xxxii] По мнению же Шестова, Достоевский после каторги добивался исключительно одного: освобождения от внутренней каторги. Как справедливо заметил В. Ерофеев, Л.Шестов, «ставя щекотливую проблему искренности в литературе…больше внимания уделяет свойствам человеческой природы, нежели природе литературы», что вполне соответствует его методу исследования, определяемого нами как экзистециально-психологический: «…Если известное количество «идеалов» сохраняется в литературе, как пишет сам Шестов, «с незапамятных времён», то не благодаря хитростям контрабанды, но благодаря своей достоверности».[xxxiii]

Сам Достоевский прекрасно понимал, что художественное воплощение этой темы является одним из его творческих достижений, что само по себе говорит о существовании определённой дистанции между писателем и его подпольным героем, воплощающим в себе тип «настоящего русского человека большинства», которого выявил писатель. Однако допустимо также и то, что писатель в некотором смысле разоблачал какую-то часть самого себя.

Подтверждение этому предположению мы можем найти в работе В.А. Бачинина «Достоевский: метафизика преступлений». Автор считает, что Достоевский в «Записках из подполья» позволяет выговориться своей собственной ночной душе. По его мнению, такое решение вопроса об искренности Достоевского, поставленного в своё время Шестовым, не может расцениваться как оскорбительное для Достоевского по нескольким причинам: «Во-первых, ночная душа не может обнаруживать себя каким-то иным, более благообразным образом… Во-вторых, метафизическое «эго» Достоевского не исчерпывается наличием одной лишь ночной души. Внутри него ещё присутствует ещё и дневная душа, и дух великого писателя, чья мощь безмерна. Не обладай он творческим духом гения, его собственная участь была бы страшной и жалкой, похожей на судьбу его героя из «Записок». Именно дух наделил его тем безмерным мужеством первооткрывателя, которое позволило ему не только спуститься в ад личного подполья, но и бесстрашно изобразить его главную обитательницу – ночную душу».[xxxiv]

Оставляя в стороне амбивалентность понятия «дух», мы вместе с тем можем говорить о переплетении и даже определённом совпадении субъекта и объекта творчества Достоевского, при котором автор и образ фактически сливаются воедино. На эту сторону творчества Достоевского впоследствии обращал внимание такой вдумчивый исследователь русской классической литературы как А.С. Долинин. Он, однако, исходил из природы искусства и исходной установки Достоевского как литератора,  отмечая, что с самого начала своего творческого пути для писателя становится важным «ощущение абсолютности человеческого «я» и вытекающее из этого ощущение исключительное умение становиться целиком на место другого, не пригибаясь к нему и не поднимая его к себе».[xxxv]

***

Шестов, попытавшись проникнуть в тайники подсознания Достоевского, прочувствовал, чего стоило Достоевскому подняться на новый виток гуманности. Он понимал «опасность» Достоевского для тех, кто безоговорочно предан идеям, кто жаждет возложить свою жизнь на их кровавый алтарь, а заодно и жизни тех, кого они увлекут за собою. Достоевский опасен для всемства, так как стремится наделить правами одинокую человеческую душу. Достоевский опасен для тех, кто не способен чувствовать, «что есть в жизни какие-то сокровища, которые человеку должно беречь, и что…есть многое, что беречь не стоит, что только спутывает и отягощает нас».[xxxvi] Он опасен также для тех, кто жаждет найти истинный и единственный критерий их различения.

Для Шестова голос Достоевского не является голосом зла. Ожесточения сердца как первопричины перерождения Достоевского Шестов нигде не находит. Можно не сомневаться, что такой честный и проницательный мыслитель, как Шестов, непременно – рано или поздно – высказался бы, если бы обнаружил в Достоевском что-либо похожее на ожесточение. Шестов писал о раннем Достоевском как о человеке великой надежды «и потому его способ понимания мира, его философия была тоже философией надежды», что «предохранило его сердце от ржавчины»[xxxvii] и жёсткого цинизма. Он считал, что, пережив смертный приговор, острог и каторгу, писатель получил в награду от ангела смерти страшный и непрошеный дар второго зрения, которое и составляет основную тему «Записок из подполья». Благодаря этому новому «видению» он прозрел, что идеалы не возвышают, не освобождают, а сковывают и принижают, как арестантские кандалы: «Небо давит, идеалы сковывают – и вся человеческая жизнь, как и жизнь обитателей мёртвого дома, превращается в тяжёлый мучительный сон, в непрерывный кошмар…».[xxxviii] Так в творчестве Достоевского начал складываться тип подпольного человека, бунтующего против власти безличного всемства.

Психология подпольного человека тщательно исследуется Шестовым в работе «На весах Иова». Подпольный человек Достоевского, пишет он, с точки зрения здравого смысла, ненормальный человек и самое несчастное существо на свете, и «никто ни до него (Достоевского – В.Л.), ни после не описывал с такой томительной, выматывающей душу обстоятельностью унижения и муки раздавленного “самоочевидностями” человека».[xxxix] Можно ли в таком случае по-прежнему бороться ударом топора за «освобождение» человечества, можно ли по-прежнему хотя бы желать свободы, за которую пролита хотя бы одна слезинка ребёнка? И что тогда считать злом, а что добром? Только Достоевский поставил эти вопросы, только он решился взглянуть на страшную диалектику добра и зла, не отмахиваясь от неприятных выводов. Вот почему, отметим ещё раз, Достоевский напишет «чертово добро». Чертово добро – это добро всемства.

Всемство – особое понятие в художественном мире Достоевского, также анализируемое Шестовым в работе «На весах Иова». Это мир, в котором живут так сказать «нормальные» люди, полагающие, что именно им доступен для восприятия мир, являющийся единственно подлинной реальностью. «Нормальные» люди, принадлежащие всемству,  живут в том же подполье, что и «ненормальные», только они не подозревают, что подполье есть подполье, и убеждены, что их жизнь, идеалы, знания, добро – настоящие, абсолютные и единственно дозволительные в их мире, альфа и омега, начало и конец всего.[xl] Иронически говоря школьным языком, Шестов определяет всемство как «сознание всеобщее».

Потрясение, испытанное писателем на каторге, презрение к самому себе, считает Шестов, привело его к бегству от «всемства». С этого момента, с перехода в инобытийное состояние, в беспочвенность, неизвестность, Шестов тщательно исследует душу писателя во всей череде её метаморфоз и перерождений. Бежать от всемства некуда и не к кому, и Достоевский бежит в одиночество, не зная наверняка, что же его ждёт: гибель или чудо нового рождения. Ему предстоит испытание утратой почвы под ногами – той опоры, которая даётся человеку принципами. Шестов полагает, что Достоевский был первым из людей, кто испытал это невообразимо страшное состояние. Шестов восхищается метафизическим мужеством своего героя: «Диалектика  Достоевского может быть свободно поставлена наряду с диалектикой какого угодно из западноевропейских философов, а по смелости мысли – я того не боюсь сказать – едва ли многие избранники человечества сравнятся с ним».[xli] В конечном итоге он переходит от «религии в пределах разума» к истине откровения, приоткрывшейся ему за чтением вечной книги – неизменной спутнице всего его периода «перерождения убеждений», суть которого Шестов формулирует следующим образом: «Теперь он узнал, что любовь к ближнему – не Бог, что любовь к ближнему при сознании, что ближний гибнет и ему нельзя помочь, превращается в ненависть, что под землёй жить без Бога невозможно, что неверие самое ужасное преступление, за которое человека убить мало, что все идеи без одной высшей идеи – идеи Бога, и идеи бессмертия души, так же призрачны и так же легко обращаются в свою противоположность, как и бессильная любовь к человеку неизбежно должна превратиться в ненависть к нему».[xlii]

Постигнув тайну этой страшной диалектики, Достоевский не может оставаться со всемством и его моралью. То, что считает добром всемство, и живёт в этом убеждении, как в платоновской пещере, уверенно полагая, что под ногами твёрдая почва, а не зыбь, отныне не может оставаться добром для писателя. Всемство становится его самым страшным врагом, с которым, по его убеждению, нужно бороться не на жизнь, а на смерть. Достоевский начинает высмеивать нормальность как смиренную и безвольную покорность пред законами разума и необходимости, смирения перед всем, что мы не в силах изменить, но при этом гибнет всё великое и бесценное. Отныне нормальный человек в подпольном герое Достоевского вызывает гомерический хохот. Он не хочет считаться с нормальностью и не требует, чтобы и с ним считались. С точки зрения Шестова, эта черта – самая замечательная в нём, поскольку он понимает, что «всеобщее признание» ему ничего не даст. Оттого подпольный человек не хочет никого и ни в чём убеждать, «не хочет писать на будущих веках…т.е. направлять историю. Его интересы…«вне истории».[xliii] Он живёт без твёрдой и определённой цели: «Хотеть он хочет, безумно, страстно, безудержно чего-то хочет, но чего он хочет – не знает и никогда знать не будет».[xliv]

Особенность подпольного человека в том, что он живёт в постоянном раздоре с разумом. Здесь необходимо подчеркнуть, что Достоевский как никто другой из плеяды великих русских писателей побуждает Шестова обратиться к критике философии И. Канта и особенно его «Критики чистого разума». Дело в том, что и для Шестова, и для Достоевского Кант – «это нарицательное имя; Кант это всемство, все мы…».[xlv] Шестов видит в Достоевском великого испытателя идей, что вполне соответствует ему самому как типу мыслителя, использующего «метафизический скептицизм» (А.А. Кудишина) в качестве главного метода исследования. Поэтому он не боится идти с Достоевским до конца в исследовании причин его ненависти к разуму. Ещё в своих ранних произведениях Шестов высказывался критически, если не сказать, резко в адрес кантианской философии. Например, «Афинах и Иерусалиме» он следующим образом формулирует суть своих несогласий с Кантом: «Как могло случиться, что величайший философ в каменной стене и столь же каменных дважды два четыре мог увидеть предельную и окончательную власть, и… падши поклониться ей. Достоевский поднимает вопрос, который должен быть основным вопросом критики чистого разума и от которого Кант, по примеру своих предшественников, уклонился: о доказательной силе доказательств, об источнике принудительности самоочевидных истин».[xlvi]

Шестов в принципе не скрывает своего удивления по поводу того, что писатель, не имея должной историко-философской подготовки, так верно разглядел, в чём состоит основная и вековечная проблема философии. В формулировке Шестова она буквально звучит так: откуда пришло принуждение?[xlvii] Шестов приходил в своих исследованиях к заключению, что перед этим вопросом остановилась в своё время греческая философия, остановилась перед ним впоследствии и «Критика чистого разума» И. Канта, тогда как «критика» собственно отсюда и должна начинаться: «…Если была когда-нибудь сделана «Критика чистого разума, то её нужно искать у Достоевского – в «Записках из подполья» и в его больших романах, целиком из этих записок вышедших. То, что нам дал Кант под этим заглавием, есть не критика, а апология чистого разума. Кант не дерзнул критиковать разум, несмотря на то, что он, благодаря Юму, проснулся от догматической дремоты».[xlviii]

По мнению Шестова, «Записки из подполья» Достоевского являют собою критику чистого разума гораздо более решительную, чем та, которую предпринял Кант, так как немецкий философ исходил из предположения, что метафизика должна быть доказательной, как математические науки. Достоевский же «идёт дальше – поднимает вопрос о том, нужна ли эта доказательность, даёт ли математика norman veritas?».[xlix] Отсюда у Достоевского мотив борьбы с нормативными нравственными истинами, обретших облик «дважды два», и его подпольный человек бьётся о них, как о стену, «смеётся над ними, высовывает им язык», не желая признавать их власть над собой, только бы пожить по своей глупой воле. У Достоевского своя точка зрения, своё видение, свои глаза, а Кант глядел на мир общими человеческими глазами, рассуждает Шестов. Оттого прозрение Достоевского о невозможности математики главенствовать над метафизикой ему представляется более глубоким, чем все кантовские суждения вместе взятые. С целью разъяснения, приведём достаточно пространный отрывок из работы «На весах Иова»: «У Достоевского не положительные науки судят метафизику, а метафизика – положительные науки. Кант спрашивает: возможна ли метафизика? Если возможна, будем продолжать попытки наших предшественников, если невозможна – бросим, возлюбим нашу ограниченность и поклонимся ей. Возможность – естественный предел – в нём есть нечто успокаивающее, даже мистическое. Это вечная истина: veritas aeterna…Бог не требует невозможного. Но тут-то и проявляет себя «второе зрение». Подпольный человек…не своим голосом (у подпольного человека не свой голос, как и глаза у него не свои) кричит: ложь! Обман! Бог требует невозможного. Бог требует только невозможного… Ваши стены, ваше «невозможное» только предлог и отвод…».[l]

Стремление порвать и прервать естественные связи явлений связано с потребностью человека в настоящей свободе и с жаждой чуда, которые лежат совершенно в иных областях, нежели теоретический и практический разум. Чтобы невозможное стало возможным, пишет Шестов, в наше мышление должна войти «пигмалионовская безудержная страсть». Тогда «многое, что мы считаем «невозможным», стало бы возможным и что кажется ложным, стало бы истинным».[li] Шестов приходит к выводу, что человеческие самоочевидности исчезают перед лицом страсти и любви, смерти, величайшего дерзновения и неповиновения. Величайшим дерзновением Достоевского, получившего в дар от ангела смерти второе зрение, стал протест против прерогатив разума исследовать пределы человеческих возможностей и склонить человека к добровольному признанию власти необходимости над человеком, поклониться «дважды два четыре», влиться во всемство, тогда как в действительности от человека требуется дерзновение и попытка осуществления невозможного.

Отчего эта мысль так настораживает? Оттого ли, что дерзновение чаще всего не согласуется с эмпирической реальностью или даже вовсе отказывается проистекать из неё? Дело в том, что отрицание принципов и законов неизбежно влечёт за собою смешение добра и зла, тогда как мораль только и держится законом, то есть готовностью человека безусловно подчиниться правилу и обеспечить тем самым «нормальное» социальное существование. Достоевский тяготится противоречиями, которые привносит в его жизнь сверхъестественное второе зрение. Он обнаружил невозможность примирения между собою этих двух способов восприятия жизни, их соподчинения, поскольку результатом применения «на практике» его метафизического прозрения неизбежно станет социальная бесконтрольность и безответственность, как и абсолютная аморальность поведения индивида, весьма своекорыстно и совершенно земным образом использующего тезис о том, что если нормы нет, принципа нет, Бога нет, закона нет, то значит, всё позволено. В письмах писателя мы находим мысль о том, что если «я» человека осознает всё это, то оно не только перестаёт подчиняться «земной аксиоме, земному закону, но и выходит из них, выше их имеет закон». «Где этот закон? – спрашивает Достоевский в письме Н.Л. Озмидову в 1878 г. – Не на земле, где всё закончено и всё умирает бесследно и без воскресения… В земной порядок оно (человеческое «я» – В.Л.) не  укладывается, а ищет ещё чего-то другого, кроме земли, чему тоже принадлежит оно».[lii]

Поэтому Шестову важно подчеркнуть мысль Достоевского о том, что только та любовь, за которой стоит Бог, никогда не превратиться в ненависть и кулачные методы установления социальной гармонии и справедливости. Шестов в связи с этим обращается к рассказу Достоевского «Мальчик на ёлке у Христа», полагая, что именно в этом произведении содержится ответ писателя на страшный вопрос В.Г. Белинского. «Чтобы обрести эту истину, – пишет Шестов, – Достоевский прошёл сам и провёл нас всех через те ужасы, которые изображены в его сочинениях, показал нам земной ад…».[liii] Знаменитое изречение Достоевского как будто обречено на искажённое понимание, если на него взирать очами «первого» зрения, тогда как ещё Шестов пытался показать, что в произведениях Достоевского всё-таки доминирует «второе зрение» – метафизическое, согласно которому и «“возможный опыт” и его «пределы», как они рисовались Канту и Конту, показались Достоевскому вновь возведённой кем-то тюремной оградой».[liv] Однако вечная путаница между двумя зрениями обнаруживает существующую взаимосвязанность и взаимопереходы одного в другое, поскольку метафизические преступники чаще всего становятся обычными. Достоевский это сумел прекрасно показать на примере образа Родиона Раскольников и многих других своих героях. Об этой связи, в принципе, догадывался и сам Шестов, поскольку всячески подчёркивал характер изменений, произошедших с Достоевским: они носили не политический, а идеологический характер, и правда Достоевского имеет не социальную, а экзистенциальную природу. Именно поэтому Шестов любил повторять мысль Ницше о необходимости обнести его слова оградой, чтобы в них не ворвались свиньи. В работе «Гуманизм Льва Шестова» мы обращали внимание на этот аспект творчества Достоевского, показывая, каким образом «Шестов демонстрирует, что абсолютизация высших ценностей имеет свою логику, которая приводит благие помыслы к бесчеловечным последствиям».[lv]

Возможно, потому Шестов прослеживает историю борьбы метафизического и эмпирического опыта в творчестве писателя, что эта тема неизбежно приводит его к вопросу о праве писателя на суд, как понимал это право Достоевский. Начинает он с того, что видит в творчестве Достоевского «всё более и более решительные попытки ввести свои исступлённые видения в «пределы возможного опыта», т.е. превратить «каприз» и то единственное, не повторяющееся «внутреннее», о котором он нам рассказал столько нового, во всеобщее и необходимое».[lvi] Второе зрение показывает, что человек любит страдание, а первое требует найти объяснение этому явлению. Так Достоевский приходит к выводу о том, что страданием человек приобретает себе право на суд. «Чтоб стать в веках учителем человеческим, нужно убедить всех, что обладаешь исключительными правами», – говорит Шестов, пытаясь вскрыть логику Достоевского[lvii] и тем самым показать, каким образом Достоевский, прошедший все лабиринты подполья, встаёт на ложную стезю пророчества. Оказалось, ни гениальность, ни свободолюбие не  дают гарантий в том, что человек будет пожизненно привит от нетерпимости по отношению к инакомыслию разного рода – мировоззренческого, морально-этического, политического. Оказалось, что философия трагедии не только выводит  человека на пределы доступных для него опытов, но незаметным образом может обращать его в крайне эгоцентрическое и капризное существо, во внутреннем мире которого смещены перегородки между гуманностью и тщеславной жестокостью. Достоевский узрел переход самого глубокого отчаяния в эгоцентризм, пронизанный пафосом отрицания и разрушения. Недаром Шестов так часто повторяет за Достоевским знаменитую дилемму человека из подполья: «Свету ли провалиться или мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне всегда чай пить».

Начало проповеди в творчестве Достоевского совпадает с «переходом» из подполья во всемство. В статье «Пророческий дар», написанной к двадцатипятилетию смерти Ф.М. Достоевского, Шестов так описывает существо этого перехода: «…Проповедь совпала с самым «светлым периодом» его (Достоевского – В.Л.) жизни. Прежний бездомный кочевник, бедняк, не знавший, где преклонить голову, обзавёлся семьёй, собственным домом, даже деньгами (жена прикапливала). Неудачник стал знаменитостью. Каторжник – полноправным гражданином. Подполье… кажется старой фантасмагорией, никогда не бывшей действительностью. Там, в каторге и подполье, родилась и долго жила великая жажда Бога, там была великая борьба… там впервые производились те новые и страшные опыты, которые сроднили Достоевского со всем, что есть на земле мятущегося и неспокойного…».[lviii] А теперь, пожиная плоды успеха, Достоевский останавливается и начинает пророчествовать.

Шестов парадоксален, его непредсказуемость не устаёт удивлять. В статье «Пророческий дар» он поражает, прежде всего тем, что в юбилейной статье, правилами жанра определяемой как хвалебной, он открыто выступает как беспощадный критик, описывая несостоятельность Достоевского как социального мыслителя и общественного деятеля. Кажется, что с его периода проповеди Шестов будто теряет прежде испытываемый им жадный интерес к Достоевскому и его кладам. С началом проповеди заканчивается история перерождения его убеждений и дальнейшего «нового шага Достоевский уже не сделал. Как был, так и остался накануне великой истины».[lix]

Шестов не скупится на примеры, чтобы показать ошибочность и антигуманность тех идей, которые нёс Достоевский в так называемый период проповеди. Всё, с чем выступил Достоевский, не было по-настоящему нужно ни России, ни властям, однако писатель оказался в стане добровольцев, воспевающих русское правительство: «Т.е. он угадывал тайные желания власти и затем по поводу их вспоминал все «прекрасные и высокие» слова, которые успел накопить за свои долголетние странствования».[lx] При этом Достоевский хотел, чтобы люди считали его пророком, и решил обнаружить в себе все признаки этого своего дарования, такие как убеждённый тон, громкий голос, пафосность, умение говорить тоном человека, знающего тайну и власть имеющего над отдалёнными судьбами России. Как будто бы он напрочь забыл весь свой прежний опыт, говорящий о том, что «Истина ближе всего к тем, кто забыл и сон, и покой, и радость жизни, кто борется и ищет, «покидая старые идеи», идёт навстречу новой действительности – творит из ничего и вопреки очевидности».[lxi] Как будто бы и не Достоевский выступал против метафизического высокомерия великого инквизитора, легенду о котором так высоко оценивал Л. Шестов, поскольку в ней Достоевский гениально предугадал исход метафизических притязаний: «В этой легенде Достоевский с проницательностью, граничащей с ясновидением… раскрыл сокровеннейший смысл католических притязаний. Католичество верит не Богу, а себе самому. Если бы Христос вновь пришёл на землю, великий инквизитор сжёг бы Его, как сжигал он всех еретиков, т.е. всех, кто осмеливался думать, что полнота власти на земле и на небе не принадлежит всецело наместнику св. Петра».[lxii]

Теперь Достоевский приобрёл технику письма и все сопутствующие ложные признаки своего величия. Отныне он верит себе самому, полагая это своё право выстраданным и оттого заслуженным, и, «выпуская роман за романом, всё громче и торжественнее провозглашает Осанну и беспощаднее топчет ногами людей, не умеющих вторить ему»[lxiii] и верить тому, что истина принадлежит только ему одному. Пророк берётся быть проводником и переводчиком божественной воли на человеческий язык, он самопроизвольно захватывает право власти над земными и небесными истинами и требует всеобщего повиновения, а затем переходит на обвинительные интонации за то, что изрекаемые ими абсолюты таковыми отнюдь не являются. Остаётся лишь подчеркнуть ещё раз, насколько для самого Шестова была противоестественна и по-настоящему чужда идея пророчества, если он не упускает случая даже в юбилейной статье взяться за эту тему, по сути, обнажая диалектику свободы Достоевского, суть которой и в подполье и в пророчестве одна – произвол и одиночество.

Надо отметить, что Шестов в силу особенностей его метода выявляет слабости Достоевского и говорит о них, вовсе не для того, чтобы унизить или оскорбить писателя, а скорее для того, чтобы скорбеть и жалеть о нем как близком, уникальном и единственном человеке. При этом он обращал внимание на очень сложные, запутанные отношения писателя с моралью: «Он был слишком исковеркан болезнью и обстоятельствами для того, чтобы правила морали могли пойти ему на пользу. Душевная, как и телесная, гигиена, годится только для здоровых людей – больным же, кроме вреда, она ничего не приносит. Чем больше путался Достоевский с высокими учениями о нравственности, тем безысходнее он запутывался. Он хотел уважать в женщине человека и только человека и доуважался до того, что не мог видеть равнодушно ни одной женщины, как бы безобразна они ни была».[lxiv]

Согласно Шестову, как в морали, так и в политике Достоевский обнаруживает свою полную беспомощность и даже несостоятельность. Он не изобрёл ни одной самобытной политической идеи. Чин пророка, за которым он так гнался, был писателю не к лицу. Он, учивший выпытывать тайны от жизни, начал громогласно их провозглашать.  Может показаться, что Шестов в статье «Пророческий дар» очень резок по отношению к Достоевскому. Но в действительности это не так. Обнаружив тягу писателя к пророчеству, он выказывает понимание его истоков: «…Не беда, что он пророчествовал. От всей души я рад, что хоть под конец жизни отдохнул он от своей каторги». Истина сокровенна, она сокрыта и безмолвна, и поэтому «как бы много душевной энергии ни вложил в своё дело человек, он всё же останется «накануне» истины и не найдёт нужной ему разгадки», делает заключение Шестов.[lxv] Верным представляется наблюдение В. Ерофеева об образе Достоевского, созданного Шестовым: «Писатель, мечущийся между «правдой» трагедии и «ложью» обыденности, скрывающий свои прозрения, как дурную болезнь, заискивающий перед общественным мнением, – жуткий, трагический образ. Таким увидел Шестов Достоевского».[lxvi]

Нужно отдать должное Шестову, ему действительно удалось обновить восприятие образа Достоевского в глазах новых поколений.  Он раскрыл его гений и сделал акцент на внесоциальность его художественного творчества, переросшего прекраснодушные идеи преобразования общества и любви к ближнему. Одним из самых замечательных достижений Шестова является то, что он сумел воспринять и выявить экзистенциальный и гуманистический потенциал Достоевского. Писатель был важной фигурой в творчестве Шестова, поскольку он как никто другой в русской культуре глубоко опустился в экзистенциальные и метафизические бездн человеческого существа, художественно выразил эти глубинные реальности, прошёл сквозь беспочвенность и непредсказуемость бытия, показал зыбкость и неустойчивость человеческих устремлений и пристрастий, диалектику добра и зла, этически выверил гносеологические проблемы. Он узрел опасность превращения идей в идолы и признания какого-либо критерия истинности единственно правильным. Он всю свою жизнь прожил, находясь в экстремальном состоянии духа, что, безусловно, соответствовало общему настрою внутреннего мира самого Шестова. В этом смысле Достоевский является проводником по лабиринтам ада, «шестовским Вергилием» (В. Ерофеев). Мыслитель, безусловно, своеобразно преломляя наследие Достоевского сквозь призму собственных идей и творческих устремлений, оказался чрезвычайно чутким и к прозрениям гения Достоевского и к деформациям его сознания. Достоевский – таково его свойство – стал испытанием даже для такого бесстрашного исследователя, как Шестов, поскольку он «уводит его так далеко, что порой колеблется следовать за ним даже он, Шестов».[lxvii] В целом, философ вдохновенно и страстно представил на страницах своих произведений мучительно трудную историю убеждений великого русского писателя,  отчаянно пытавшегося примириться с жизнью. В русской литературной критике далеко не просто найти другого мыслителя, который бы так ясно понимал сильные и слабые стороны сложной и противоречивой натуры Достоевского и сумел столь ярко и полемично воплотить их на страницах своих произведений.

 

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ

Адамович Г. Одиночество и свобода. – СПб.: «Алетейя», 1995.

Баранова-Шестова Н. Жизнь Льва Шестова. В 2-х тт. Париж, 1983.

Бабаев Э.Г. Лев Шестов: итог или проблема? – В кн.: Связь времён: проблемы преемственности в русской литературе конца XIX – начала ХХ вв. – М.: «Наследие», 1994.

Бачинин В.А. Достоевский: метафизика преступления. – Изд-во СПбГУ, 2001.

Гулыга А. Предисловие редактора к кн. Р. Лаута «Философия Достоевского в систематическом изложении». – М.: «Республика», 1996.

Долинин А.С. Достоевский и другие. – Л.: «Художественная литература», 1989.

Достоевский Ф.М. Письма. 1878-1881. – Достоевский Ф.М. ПСС, т. 30. – Л.: «Наука», 1988.

Достоевский Ф.М. Ряд статей о русской литературе. – Достоевский Ф.М. ПСС. Т. 9. – СПб.: «Издание А.Ф. Маркса», 1895.

Ерофеев В. «Остаётся только одно: произвол» (философия одиночества и литературно-эстетическое кредо Льва Шестова) // Вопросы литературы. 1975, № 10.

Кувакин В.А. Мыслители России. – М.: РГО, 2006.

Кудишина А.А. Экзистенциализм и гуманизм в России: Лев Шестов и Николай Бердяев. – М., 2007.

Курабцев В.Л. Миры свободы и чудес Льва Шестова. – М., 2005.

Лашов В.В.  Гуманизм Льва Шестова. – М.:  2002.

Мареева Е.В. Творчество Ф.М. Достоевского в зеркале философии Льва Шестова // Вопросы философии, 2007 № 3.

Медведева Т.Е., Несмеянов Е.Е. Феномен «русского ницшеанства» в отечественной  философии культуры конца XIX-начала ХХ вв. – Р.-на-Д., 2001.

Мотрошилова Н.В. Мыслители России и философия Запада. – М.: «Республика», 2006.

Паперный В.М. Лев Шестов о Толстом и Достоевском // Толстой или Достоевский? Философско-эстетические искания в культурах Востока и Запада: Материалы Международной конференции. – СПб, «Наука», 2003.

Шестов Л. Solo fide –  только верою. Греческая и средневековая философия. Лютер и церковь. – Paris, EMRA-PRESS, 1966.

Шестов Л. Апофеоз беспочвенности. – М.: «АСТ», 2000.

Шестов Л. Афины и Иерусалим. – Шестов Л. Сочинения в двух томах. – М.: «Наука», 1993.

Шестов Л. Власть ключей (Potestas clavium). – Шестов Л. Сочинения в 2-х томах, т. 1. – М.: «Наука», 1993.

Шестов Л. Достоевский и Ницше. – Шестов Л. Сочинения в двух томах, т. 1. – Томск,

Шестов Л. На весах Иова (Странствие по душам). – Шестов Л. Сочинения в двух томах, т. 2. – М.: «Наука», 1993.

Шестов Л. О «перерождении убеждений» у Достоевского. – В кн.: Шестов Л. Умозрение и откровение. –  Paris: “YMCA-PRESS”, 1964.

Шестов Л. Пророческий дар. – В кн.: О Достоевском. Творчество Достоевского в русской мысли 1881-1931 годов: Сборник статей./ Сост., примеч. В.М. Борисова, А.Б. Рогинского – М., «Книга», 1990.

Эмерсон К. Против закономерности: Соловьёв, Шестов, поздний Толстой, ранний Бахтин. – В кн.: Бахтинология: исследования, переводы, публикации. – СПб.: «Алетейя», 1995.



[i] Баранова-Шестова Н. Жизнь Льва Шестова. Т. 2, Париж, 1983, с. 261.

[ii] Там же, с. 267.

[iii] Там же, с. 258.

[iv] См., например: Адамович Г. Одиночество и свобода. – СПб.: «Алетейя», 1995; Бабаев Э.Г. Лев Шестов: итог или проблема? – В кн.: Связь времён: проблемы преемственности в русской литературе конца XIX –начала ХХ вв. – М.: «Наследие», 1994; Ерофеев В. Философия одиночества и литературно-эстетическое кредо Льва Шестова // Вопросы литературы, 1975, № 10; Кувакин В.А. Мыслители России. – М.: РГО, 2006; Кудишина А.А. Экзистенциализм и гуманизм в России: Лев Шестов и Николай Бердяев. – М.: Академический Проект, 2007; Курабцев В.Л. Миры свободы и чудес Льва Шестова. – М., 2005; Лашов В.В. Гуманизм Льва Шестова. – М.:  2002; Мареева Е.В. Творчество Ф.М. Достоевского в зеркале философии Льва Шестова // Вопросы философии, 2007 № 3; Медведева Т.Е., Несмеянов Е.Е. Феномен «русского ницшеанства» в отечественной  философии культуры конца XIX-начала ХХ вв. – Р.-на-Д., 2001; Мотрошилова Н.В. Мыслители России и философия Запада. – М.: «Республика», 2006; Паперный В.М. Лев Шестов о Толстом и Достоевском // Толстой или Достоевский? Философско-эстетические искания в культурах Востока и Запада: Материалы Международной конференции. – СПб, «Наука», 2003; Эмерсон К. Против закономерности: Соловьёв, Шестов, поздний Толстой, ранний Бахтин. – В кн.: Бахтинология: исследования, переводы, публикации. – СПб.: «Алетейя», 1995.

[v] Баранова-Шестова Н. Жизнь Льва Шестова. Т. 1, с. 47.

[vi] Там же, с. 108.

[vii] Медведева Т.Е., Несмеянов Е.Е. Феномен «русского ницшеанства» в отечественной философии культуры конца XIX-начала ХХ вв. – Р.-на-Д., 2001, с. 9.

[viii] Там же, с. 50.

[ix] Там же, с. 345.

[x] Шестов Л. Достоевский и Ницше. – Шестов Л. Сочинения в двух томах. Т. 1. – Томск: «Водолей», 1996, с. 332.

[xi] Там же, с. 334.

[xii] Шестов Л. О «перерождении убеждений» у Достоевского. – В кн.: Шестов Л. Умозрение и откровение. –  Paris: “YMCA-PRESS”, 1964, c. 179.

[xiii] Там же, с. 179.

[xiv] Там же, с. 345.

[xv] Там же, с. 341.

[xvi] Шестов Л. О «перерождении убеждений» у Достоевского, c. 174.

[xvii] Шестов Л. Достоевский и Ницше, с. 390.

[xviii] Шестов Л. На весах Иова (Странствие по душам). – Шестов Л. Сочинения в двух томах. – М.: «Наука», 1993, т. 2, с. 62.

[xix] Шестов Л. О «перерождении убеждений» у Достоевского, с. 173-174.

[xx] Шестов Л. Афины и Иерусалим. – Шестов Л. Сочинения в двух томах. – М.: «Наука», 1993, т. 1, с. 98.

[xxi] Кудишина А.А. Гуманизм и экзистенциализм в России: Лев Шестов и Николай Бердяев, с. 25.

[xxii] Там же, с. 168.

[xxiii] Шестов Л. Достоевский и Ницше, с. 390.

[xxiv] Достоевский Ф.М. Письма. 1878-1881. – Достоевский Ф.М. ПСС, т. 30. – Л.: «Наука», 1988, с. 121.

[xxv] См.: Гулыга А. Предисловие редактора к кн. Р. Лаута «Философия Достоевского в систематическом изложении». – М.: «Республика», 1996, с. 6.

[xxvi] Шестов Л. Апофеоз беспочвенности, с. 632.

[xxvii] Шестов Л. На весах Иова, с. 93.

[xxviii] Мотрошилова Н.В. Мыслители России и философия Запада. – М.: «Республика», 2006, с. 419.

[xxix] Там же, с. 427-428.

[xxx] Мареева Е.В. Творчество Ф.М. Достоевского в зеркале философии Льва Шестова // Вопросы философии, 2007, №3, с. 157-158.

[xxxi] Достоевский Ф.М. Ряд статей о русской литературе. – Достоевский Ф.М. ПСС. Т. 9. – СПб.: «Издание А.Ф. Маркса», 1895, с. 49.

[xxxii] Там же, с. 75.

[xxxiii] Ерофеев В. «Остаётся только одно: произвол» (философия одиночества и литературно-эстетическое кредо Льва Шестова) // Вопросы литературы. 1975, № 10, с. 166.

[xxxiv] Бачинин В.А. Достоевский: метафизика преступления. – Изд-во СПбГУ, 2001, с. 191.

[xxxv] Долинин А.С. Достоевский и другие. – Л.: «Художественная литература», 1989, с. 76.

[xxxvi] Шестов Л. На весах Иова, с. 71.

[xxxvii] Шестов Л. Достоевский и Ницше, с. 344.

[xxxviii] Шестов Л. На весах Иова (Странствие по душам), с. 29.

[xxxix] Там же, с. 49.

[xl] Там же, с. 49.

[xli] Там же, с. 47.

[xlii] Шестов Л. О «перерождении убеждений» у Достоевского, с. 186.

[xliii] Шестов Л. На весах Иова, с. 60.

[xliv] Там же, с. 61.

[xlv] Там же, с. 44.

[xlvi] Шестов Л. Афины и Иерусалим, с. 565.

[xlvii] Там же, с. 565.

[xlviii] Шестов Л. На весах Иова, с. 42.

[xlix] Там же, с. 398.

[l] Там же, с. 43.

[li] Шестов Л. Афины и Иерусалим, с. 404.

[lii] Достоевский Ф.М. Письма. 1878-1881. – Достоевский Ф.М. ПСС, т. 30. – Л.: «Наука», 1988, с. 11.

[liii] Шестов Л. О «перерождении убеждений» Достоевского, с. 195.

[liv] Шестов Л. На весах Иова, с. 39.

[lv] Лашов Л. Гуманизм Льва Шестова. – М., РГО, 2002, с. 37.

[lvi] Шестов Л. На весах Иова, с. 75.

[lvii] Шестов Л. Solo fide –  только верою. Греческая и средневековая философия. Лютер и церковь. – Paris, EMRA-PRESS, 1966, с.277.

[lviii] Шестов Л. Пророческий дар. – В кн.: О Достоевском. Творчество Достоевского в русской мысли 1881-1931 годов: Сборник статей./ Сост., примеч. В.М. Борисова, А.Б. Рогинского – М., «Книга», 1990, с. 124.

[lix] Там же, с. 124.

[lx] Там же, с. 121-122.

[lxi] Кудишина А.А. Гуманизм и экзистенциализм в России, с. 25.

[lxii] Шестов Л. Власть ключей (Potestas clavium). – Шестов Л. Сочинения в 2-х томах. – М.: «Наука», 1993. Т. 1, с. 55.

[lxiii] Там же, с. 155.

[lxiv] Шестов Л. Апофеоз беспочвенности, с. 94.

[lxv] Шестов Л. Пророческий дар, с. 127.

[lxvi] Ерофеев В. . «Остаётся только одно: произвол» (философия одиночества и литературно-эстетическое кредо Льва Шестова) // Вопросы литературы. 1975, № 10, с. 169.

[lxvii] Адамович Г. Одиночество и свобода. – СПб.: «Алетейя», 2002, с. 259.

 

 

V.V. Lashov Lev Shestov and Feodor Dostoevsky

The paper deals with Shestov’s interpretation of the Dostoevsky’s legacy and worldview. Author claims that Shestov was the first analyst who disclosed the most profound intuitions and insides of this Russian thinker. It is especially true in terms of his ideas of freedom and groundlessness of the human inner world. These discoveries were adopted and developed by Shestov in his writings in 20th century.

The key words: L. Shestov, F. Dostoevsky, L. Tolstoy, F. Nietzsche, creativity, transformation of the worldview, freedom, breakthrough, humanity.

 

КАЛЕНДАРЬ И ТРУДОВАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ ЧЕЛОВЕКА

Автор(ы) статьи: Грищенко В.В.
Раздел: ИСТОРИЧЕСКАЯ КУЛЬТУРОЛОГИЯ
Ключевые слова:

календарь, обряд, трудовые процессы, национальные традиции.

Аннотация:

в статье рассматриваются направления жизни русского народа, обусловленные наличием и распространением календарей, структурирующих трудовую и повседневную деятельность.

Текст статьи:

Русские народные календари

Долгое время в деревнях жили тремя народными календарями. Первый — природный, земледельческий, связанный со сменой времен года и последовательностью сельскохозяйственных работ. Многие праздники отмечали именно по этому календарю: проводы зимы и встреча весны, первый сев, начало и окончание жатвы.

Второй календарь — языческий, дохристианских времен, так же как и земледельческий, соотносился с явлениями природы. Языческие истоки сохранились во многих народных праздниках –  Иване Купале, Семике, Масленице и даже в христианских –Рождестве и Троице.

И, наконец, третий, самый поздний календарь –христианский, православный, в котором одних только великих праздников, не считая Пасхи, — двенадцать, а остальных и не счесть.

Чтобы рассмотреть каждый из этих календарей и дать представление об их различии и характерных чертах, необходимо показать структуру самого календаря.

Календарь народный – исторически сложившаяся система
членения, счета и регламентации годового времени,
организующая обрядовый цикл (календарные обряды),
хозяйственную и бытовую практику, в значительной мере также
и верование, и бытование фольклора. В структурном
генетическом отношении календарь народный представляет
собой сложное переплетение многих относительно автономных
моделей: распорядка христианских праздников, постов и
мясоедов, календарей солнечного, лунного и вегетативного;
земледельческого, скотоводческого, охотничьего, пчеловодческого и т.д., брачного (свадебного) и поминального, демонологического, фольклорного. Каждая из этих моделей образуют особый цикл и соотносится с особым кругом верований о природе и человеческой жизни; вместе с тем они взаимосвязаны.

Сам народный славянский календарь с его названиями месяцев родился безусловно в земледельческом обществе, так как он делит время по ходу земледельческих работ: сечень, сухой, березозол, травень, кветень, серпень, вресень (от «врещи» -молотить). Поэтому он назывался у славян месяцеслов. В былинном эпосе главнейшая фигура богатыря – Микула Селянинович, пахарь.

Вместе с тем, возникла необходимость создания солнечного и лунного календарей у славян.

Славянский солнечный календарь построен на астрономических расчетах зодиакальных знаков, а не созвездий, так как смена времен года и отличие природных явлений основаны на движении Земли вокруг Солнца и высоты его расположения над горизонтом. Разница между действительным расположением известных 12-ти созвездий и аналогичных им знаков Зодиака объясняется прецессией равноденствия. Это понятие, часто сокращаемое до «прецессии», относится к постепенному смещению точки весеннего равноденствия, а именно  1-го градуса Овна, вследствие вращения полюса экватора относительно полюса эклиптики. В результате этого знаки Зодиака смещаются относительно созвездий со скоростью примерно 50 секунд в год.

В солнечном календаре ритм космического бытия лег в основу труда и праздников славян, соизмеряя их жизнь с природными проявлениями Законов Творца. Коло (круг) славянских празднеств составляют 4 краеугольных праздника, связанных с точками равноденствия и солнцестояния и 8 промежуточных, когда Солнце входит в новый Знак. Эти четыре даты имели особое значение. Зимнему солнцестоянию соответствовал день Дажьбога и зимние святки. Летнему – праздник Купалы. Судя по огненным ритуалам праздников, ось солнцестояний связана со стихией огня. К весеннему равноденствию была приурочена древняя Масленица (праздник Лады), а к осеннему праздник Рода и Рожаниц. Ось равноденствий связана с водной стихией. Боги чествуемые в эти праздники, причастны к таинству создания жизни в небесных водах. Таким образом, деление года по огненной и водной осям образуют четыре сезона. Первое полугодие отражает огненную, а второе водную жизнь мира. Каждый из этих миров содержит четыре стихии. Они в разных мирах различны. Для жертвенных ритуалов обычный огонь не годился. Нужен был священный жар, полученный трением «коло».

Четверица сезонов и стихий отражена в форме колеса с четырьмя спицами. Сечение промежуточных направлений тоже соответствует традиции. Восемь «стражей мира» в святилище Перуна символизировали восемь кострищ.

На Ивана Купалу и на Масленицу колесо мазали дегтем, обвязывали соломой, поджигали и пускали с горы в воду.

Вращение горящего колеса подобно движению времени по кругу. Его символ четырехконечная свастика или восьмиконечный «коловрат». Направление лучей свастики соответствовало «востоку» или «западу» солнца.

Пространство – временная четверица, основанная на стихиях мира, в арийской космологии увязывалась, вероятно с принадлежностью к разным сословиям. Долгом жрецов было восславление божества света. Божества войны в образе небесного светила почитали воины. Долгом людей земли – скотоводов, земледельцев и рудокопов были жертвоприношения владыке земли преисподней.

Богослужение славян связано с поддержанием годового цикла одухотворенной природы и регулирования отношений с богами. В праздники вздували священный огонь (жар, яр). Его высекали кремнем или получали с помощью трения. Действо воспроизводило сопряжение космических сил, рождающих огонь. Заостренное с двух сторон бревно (ось мира) ставили поперек или вертикально между плахами. Вшестером (по числу месяцев полугодия) с каждой стороны крутили бревно веревкой. Перуну возжигали «вечный огонь». На него шли дубовые дрова.

Торжество продолжалось с выносом символа урожая –огромного сладкого пирога круглой формы. За ним становился жрец. Он произносил благодарение Свентовиту.

Песенный ритуал тематически соответствовал празднику. На каждый праздник пели не один десяток праздничных песен.

Умели русские люди работать, умели и отдыхать. Следуя принципу: «делу – время, потехе – час», крестьяне отдыхали и развлекались в основном в праздничные дни. Какие же праздники почитали на Руси?

Смысл языческих праздников заключалась в символическом возобновлении жизненного цикла. Сценарии славянских праздников изображали космические события годового цикла. Главные праздники были связаны с фазами солнца и луны. Во время новолуний и в начале новых фаз солнца положено было приносить жертвы. Зимние святки, с которых начинался год, посвящены юному солнцу – Коляде (от слова Коло). Масленица позже была привязана перед Великим постом. Языческое значение праздника – пробуждение медведя, приход весны.

Летнее солнцестояние завершает фазу прироста солнца. В это время празднуется Иван Купала (предположительно – бог земли Кополо). Надо полагать, что смысл празднества раскрывается в эротических играх Купальской ночи, провоцирующих урожай.

Осеннее равноденствие в древности было связано, по мнению Б. А. Рыбакова, с праздником Рода и Рожаниц. В это время в основном завершаются сезонные работы, и наступает время свадеб.

Остальные     праздники     также     были     связаны     с астрологией. Основные календарные числа и праздники славян:

1 БЕРЕЗЕНЬ (21 марта). Начало нового года. Месяц, когда просыпаются березы (символ Руси). Назван по имени бога Белояра, или Ярилы, Яра. Греки его именовали Аресом, римляне – Марсом. Солнце входит в 1-й градус Знака Овна, которым управляет Марс.

Это день весеннего равноденствия. С этого дня ночь уменьшается, а день прибавляется. Кончилась власть Зимы.

Живе, Дажьбогу, Сварогу в этот день приносили дары – просо, молоко, масло. Начиналась Масличная праздничная седмица (Седмица — славяне называют выходной день, когда они отдыхают от дел – «не деля»; христиане называют этот день «воскресеньем» — в честь воскресения Христа, а всю седмицу называют – «неделя»). Каждый день имел свое название и обрядовые действия. На Масленицу пекли блины, пироги, варили мед и овсяные кисели.

2 ЦВЕТЕНЯ (21 апреля). В Велесовой Книге богиней этого месяца названа Лада, греки называли ее Афродитой. Солнце входит в 1-й градус Знака Тельца, которым управляет Венера. Это дни Рода: Радоница (Родуница), Радогощ. Празднование начинается с 20 апреля. В этот день Солнце вечером уже начинает входить в Тельца, с его заходом открывается зачин – люди поминают предков и приносят им поминальные дары: пшенную кашу, пироги, печенье, яйца (олицетворявшие собой Вселенское яйцо, в которое был помещен Род, Творец), раскрашенные узорами _ символами. В Ведических храмах яйца жертвовали Роду, просили его поддерживать мироздание и чтобы разливы рек не обратились новым вселенским потопом. Празднования продолжались несколько дней. Зажигались священные огни; проводились ристалища, где воины показывали свое боевое искусство; девушки водили хороводы.

3 ТРАВЕНЯ (22 мая) – месяц пробуждения Земли, Солнце входит в 1-й градус Знака Близнецов, которым управляет Меркурий. Этот день посвящен Яриле. Это мужской праздник с водосвятием, проводили обряд посвящения мальчиков. 21-25 мая – «зеленые святки»: дни Рода и Сонма Богов.

4 КРЕСЕНЯ (22 июня). Летнее солнцестояние. Солнце входит в Знак Рака. Это самый долгий день и самая короткая ночь в году. В день Купалы кончается Весна и начинается Лето. Это месяц летнего солнцеворота: «Крес» – солнцеворот. Купальские праздники продолжаются с 20 по 25 июня включительно. После этих дней светлое время суток уменьшается, а ночь удлиняется. Главное таинство купальских праздников начинается в ночь с 21 на 22 июня. Днем девушки собирают травы и цветы, плетут венки и припасают травы-обереги (полынь, зверобой, крапиву) для всех участников. В Купальскую ночь совершаются огненные жертвоприношения, хороводы вокруг костра, поются песни, устраиваются игрища и позорища (т.е. зрелищные игры-обряды, проводимые на заре). Прыжками через костер и танцами на углях проводится огненное очищение. С ночи до утра ищут и собирают целебную и волшебную траву: девясил, чертогон, чернобыль, зверобой, велесов корень, трипутник, зяблицу, тирлич, одолень-траву, разрыв-траву и др. Смельчаки ищут цвет папоротника. В реках и озерах совершаются купания и омовения, очищаются молитвами: «мольбы творили о чистоте души своей и тела, поскольку это омовение установил для нас бог Сварог, и Купалец указывал нам на это. И мы не смели этим пренебрегать, и мыли свои тела, и омывали дух свой в чистой воде живой» (Велесова Книга). На рассвете праздник заканчивается.

5   ЧЕРВЕНЯ (24  июля).   Солнце  входит  в  Знак  Льва, собственную обитель. Середина лета. Лето – красное, поэтому и месяц назван червенем (т.е. красным). Посвящен Яриле и Перуну богам Огня Небесного.

6 СЕРПНЯ (24 августа). Солнце входит в Знак Девы, которым управляет Прозерпина, связанная с природными циклами и произрастанием злаковых культур. Последний месяц лета. Месяц жатвы, отсюда и его название. Покровительствует этому месяцу Макошь – Майя Златогорка. В Серпень проводятся защитные обряды для хорошего сбора урожая не только на этот, но и на следующий год.

7 ВЕЛЕСНЯ (24 сентября). Посвящен богу Велесу, отсюда и название. Солнце входит в Знак Весов. Осеннее равноденствие происходит 23 сентября. Прощание с Летом и встреча Осени отмечается с 22 по 24 сентября. В это время день и ночь равны, после чего темное время суток начинает увеличиваться. В зороастрийском календаре это время поста.

8 ГРУДНЯ (24 октября). Солнце входит в Знак Скорпиона. Название месяца происходит от созвездия Груди (Плеяды). В начале нашей эры они приходились на границу знаков Весов и Скорпиона. Поэтому месяц посвящен Скиперу-зверю.

9 ОВСЕНЯ (23 ноября). Последний месяц осени, предверие Зимы. Солнце входит в Знак Стрельца, управляемый Юпитером. Посвящен Китоврасу, русскому полкану (кентавру). Месяц носит имя Овсеня, который прокладывает путь Зиме.

10 СТУДЕНЯ (23 декабря). Солнце входит в Знак Козерога. Месяц посвящен Крышню и Индрику-Зверю (Козерогу). Зимнее солнцестояние происходит 22 декабря. В этот день самая длинная ночь и самый короткий день. Отмечается Рождество Крышня (Коляда), которое было более 5 тысяч лет назад. Ему несут дары волхвы. Все славят Крышня, Хорса, Зарю, Макошь и Дажьбога, устраивались игры, песни, состязания, гадания и моления. На Коляду пеклись пироги, караваи, обрядовое печенье. С этого дня светлое время суток начинало увеличиваться, а ночь – уменьшаться.

11 ЛЮТЕНЬ или Просинец (21 января), ибо «просиять» – возрождение Солнца. Солнце входит в Знак Водолея, под управлением которого находится Россия. Середина Зимы. Месяц посвящен богу Хорсу. Первый день Просинцы отмечают водосвятием. В этот день в ведических храмах славят Небесную Сваргу – Сонм всех богов. Излитая на землю небесная Сурья в этот день делает все воды целебными, поэтому верующие купаются в освещенных водах.

12 СЕЧЕНЬ (20 февраля). Солнце входит в Знак Рыб. Этот месяц посвящен Роду, так как когда-то Род превратился в Рыбу, чтобы спасти мир от потопа.

Последние 5-6 дней года, когда Солнце проходит по 26-30 градусах Знака Рыб, считаются днями Марены. Эти дни с 16 по 20 марта выпадают из солнечного календаря и считаются днями строго поста. Согласно Русским Ведам, в эти дни Марена — Зима и Чернобог обретают власть на Земле.

Одновременно с солнечным, используется также лунный календарь, больше связанный с сельскохозяйственной деятельностью человека. Его начало – в солнечном году –происходит в новолуние, когда Луна находится в соединении с Солнцем. На разных землях в соответствии со своей географической широтой и долготой, время отличается. Таких лунных месяцев в году – 13 (тринадцатый лунный месяц состоит из остаточных дней солнечного календаря). В отличие от солнечного, лунный год начинается каждый раз в разное время. Это связано с собственным циклом обращения Луны вокруг Земли.

Однако, кроме этого надо отметить и содержательную
сторону календаря народного. Интерпретация праздников,
периодов и сезонов, а также их ритуальное «оснащение», то есть
приуроченные к ним обряды, обычаи, запреты, предписания в
целом не выводимы из христианского учения и является
органическим компонентом народной традиции. Содержательную основу календаря народного составляет мифологическая трактовка времени, различение времени сакрального, чистого, доброго и нечистого, злого, опасного, что находит отражение в языке (в названии праздников, почитаемых и опасных дней и периодов).

Также в основе календаря народного лежит христианский (церковный, православный и католический) календарь определяющий состав, порядок, иерархию единиц годового времени (прежде всего праздников, постов и мясоедов) в значительной степени их терминологию.

Календарь народный (славянский) бытует преимущественно в устно — народной форме, отчасти также в форме рукописных списков, праздников; у всех славян были в обиходе еще и примитивные деревянные календари (бирки, резы, рабошы) на которых даты праздников и важнейших событий обозначались зарубками. Календарь изображали везде на камнях, на ободах священных сосудов или вышивкой по ткани. Отдельные славянские традиции обнаруживают значительные различия в составе, соотношения толковании, оценке и терминологии единиц времени, составляющих календарь народный.

Календарь народный (христианский) был известен в многочисленных списках и сборниках с перечнем праздников, сказаний о христианских святых и имел различные названия –святцы, мартирологи, минеи. Начало принятия христианства ознаменовало переход к церковному календарю. С этого времени издание его находилось в руках церкви. И поэтому церковь вносила изменения в структуру календаря: она создала регламентацию, в какие дни что делать и чего не делать

Терминология календаря народного носит диалектный характер и сочетает в себе церковные хрононимы, адаптированные и модифицированные часто в духе народной этимологии и собственно народные названия отражающее мифоритуальное содержание праздника или периода, например, восточные славяне: Голодная кутья (Крещенский сочельник), Ведёмский Иван (Иван Купала).

Устная народная традиция сохраняет архаические приёмы измерения и счёта годового времени, при которых ориентиром и точками отсчета служат природные явления (например, время цветения растений или колошения хлебов), хозяйственная деятельность (время пахоты, сева, уборки урожая, первого выгона скота и т.п.) жизненные события (время свадьбы, рождения и смерти близких и т.п.), а также крупные церковные праздники.

Историческое время обозначалось по значительным событиям общественной или семейной жизни («во время войны с турками», «за год до большого голода», «в тот год, когда сгорела деревня» и т.п.).

Календарные регламентации в силу их магического назначения отличаются императивным характером, а календарные запреты относились к наиболее строгим; последствия их нарушения могут быть губительными для всего социума: пение веснянок до Благовещения (или вообще до начала пахоты) могла вызвать холода, снег, град, задержку роста («корень не оживет») и т.п.. Главные единицы календаря соотнесены с разными природными явлениями: год и день – элементы большого и малого солнечных оборотов, месяц и неделя, хотя и привнесены христианским календарем, сохраняют соответствие с более древним счетом времени по лунным циклам (отсюда месяц луна и месяц отрезок года) и фазам луны. Об этом свидетельствуют хронологические значения древних славянских календарей и соответствующее им членение года, не совпадающее с юлианским календарем. Структура календаря народного определяется последовательностью и соотношением его единиц, членением года на периоды, чередованием праздников и будней, иерархией праздников.

На годовой круг накладывается одновременно несколько систем разномасштабных единиц: последовательно неподвижных христианских праздников и фиксированных постов; порядок подвижных праздников, зависимых в своих сроках от Пасхи (первого после весеннего равноденствия, полнолуния), и связанных с ними отрезков постов и мясоедов; природные (сезоны и меньшие отрезки) и хозяйственные циклы, а также «культурной» календарной регламентации (время свадеб, поминальных дней, защиты от демонов и т.п.).

2. Порядок времяисчисления в домашней жизни

В Древней Руси до принятия христианства счет времени вели по 4 сезонам года. Началом года была весна, а наиболее важным сезоном, вероятно, считалось, лето. Известную нам семидневную неделю, называли седмицей.

В старославянском языке некоторые дни седмицы называют порядковыми числительными, что перешло в современные славянские языки: русский, украинский, польский, чешский, болгарский. Название субботы происходит от древневосточного «шабат» что означает отдых, покой. Отсюда слово «шабаш», конец делу.

Слово «неделя» в древности относилась только к седьмому дню отдыха (нет дела). Это название и ныне сохранилось в славянских и украинских языках. В Русском языке этим словом стали называть всю седмицу, а седьмой день недели воскресеньем. От древнеегипетского значения слова неделя происходит и название понедельник, то есть после недели.

Кроме упомянутых времени суток, перемены коснулись и часов.

В старину счет часов был восточный, заимствованный из Византии вместе с церковными книгами. Сутки делились на дневные и ночные часы; час солнечного восхода был первым часом дня; час заката — первым часом ночи. Само собою разумеется, что при таком времяисчислении количество дневных и ночных часов на самом деле могло быть одинаково и равно только во время равноденствия, а потому это время и принималось за норму: из двадцати четырех суточных часов двенадцать относили к дню, а другие двенадцать к ночи; несмотря на то, что на самом деле во время летнего солнцестояния число дневных, а во время зимнего — число ночных часов доходило до семнадцати. Седьмой час утра по нашему часоисчислению был первым часом дня; седьмой час вечера — первым часом ночи. Исчисление это находилось в связи с восточным богослужением; на исходе ночи отправлялась заутреня; богослужебные часы: первый, третий, шестой девятый знаменовали равноименные дневные часы, а вечерня — окончание дня. Русские согласовали свой домашний образ жизни с богослужебным порядком и в этом отношении делали его похожим на монашеский. Разумеется, что такой порядок мог иметь место только там, где спокойная и обеспеченная жизнь на одном месте позволяла располагать временем по произволу.

По новому стало исчисляться и время суток. Раньше было принято делить сутки на дневные и ночные часы: после восхода солнца начинался отсчет дневного времени – 1-й час, 2-й и так далее; после захода солнца точно так же отсчитывали вечернее время. В зависимости от времени года количество дневных и ночных часов в сутках колебалось от 7 до 17. Соответственно были устроены часы: куранты, установленные на Спасской башне Кремля в XVII в., имели циферблат с 17 делениями, который вращался и подводил одну из цифр к неподвижно укрепленной на стене стрелке. При Петре количество часов в сутках стало постоянным – 24. В начале ХУШ столетия старинные часы на Спасской башне Кремля заменили голландскими, с подвижными часовой и минутной стрелками и циферблатом с 12  делениями.

 

  1. 1. Новолетие в России

Некоторые русские праздники за многие столетия не раз меняли сроки. Так, например, Новый год на Руси до середины XIV в. отмечали 1 марта, затем перенесли на 1 сентября, а в 1700 г. Петр I повелел праздновать Новый год 1 января, да еще с елкой. Однако в древности главным зимним праздником считалось Рождество, а не Новый год.

Конец X в. ознаменован переходом в Древней Руси от языческих верований к христианству. С этими событиями связано и появление юлианского календаря. Торговые и политические связи Руси и Византии обусловили принятие христианства и юлианского летоисчисления по византийскому образцу, но с некоторым отклонением. Там год начинался с 1 сентября, на Руси же по другой традиции началом года считали весну и юлианский год начинали 1 марта. Летоисчисление вели от сотворения мира, приняв византийский вариант этой мифической даты-5508 год (до н.э).

Лишь в 1492 году (в 7001 году, от сотворения мира) начало года на Руси было установлено 1 сентября. Ввиду истечения седьмой тысячи лет «от сотворения мира» и религиозно-мистического истолкования этого срока, а возможно и в связи с захватом турками Константинополя в 1453 году — в мире распространились суеверные слухи о наступающем 6700 году конце света. После того как эту черту, миновали и суеверные люди успокоились Московский церковный собор сразу же в сентябре 1492 года (7001 году) перенес начало года с 1 марта на 1 сентября.

Наконец в 1505 году Церковный Собор окончательно постановил: церковно-гражданский год должен начинаться и праздноваться в первый день сентября. Был введен в церковную практику и чин «летопроводства», знаменующий окончание лета и сбор урожая. Как только кончался день 31 августа, ровно в полночь церковный колокол извещал о наступлении Нового года. А первого сентября после утрени совершалось «Действо нового лета», на площади перед храмом при огромном стечении народа. В Москве оно проходило на Ивановской площади Кремля, с участием царя и представителя Русской церкви. Осенив государя крестом, первосвятитель «здравствовал ему речью», заканчивавшейся возглашением «здравствуй, царь- государь, нынешний год и впредь идущая многие лета в роде и во веки». После чего государя и главу всея Руси поздравляли иерархи, бояре, все сановные люди. Кланялись при этом до земли. А на следующее утро, в десятом часу, на той же площади уже царь провозглашал здравицу, и народ ответствовал ему здравицей на многие лета. Приближенным к царю людям раздавали пироги, прочему народу денежную милостыню. Тут же, у кого нужда, подавали челобитные.

Первосентябрьское празднование новолетия приняло в себе многие стародавние обычаи. Среди них «постриги» и «сажание на коня», о которых дошли до нас летописные свидетельства XII века.

Обряд пострига совершался над сыном – первенцем в каждой христианской семье. Выстриженные на темене младенца волосы передавались матери, а она зашивала их в ладанку. Отец сажал младенца на коня и поддерживал его, а кум водил коня за уздцы по кругу. У крыльца ребенка снимали и передавали куме. А потом все садились за стол, где был уже накрыт торжественный обед. И сегодня в семьях старообрядцев и казаков выстригают первенцу волосы на темени, а потом сажают на коня. Ну и обед, конечно, потом подают. Но недолго продолжалось на Руси и сентябрьское новолетие. В последний раз чин «летопроводства» совершался в 1699 году. А 15 декабря того же года барабанный бой возвестил начало нового летоисчисления — с 1 января. В царствование Петра I вошел в обиход новый, юлианский календарь. Летоисчисление стало вестись не от сотворения мира, как прежде, а от Рождества Христова.

Через 208 лет по указу Петра I были установлены нынешние даты начало года и летоисчисления. В указе от 19 декабря предписывался день 31 декабря 7208 года от сотворения мира считать 1 января 1700 года от Рождества Христова. Таким образом, новый год встречали дважды: 31 августа и 31 декабря. В ознаменование этого исторического события в ночь на 1 января было организовано большое празднество с иллюминационным колокольным звоном, пушечной пальбой и фейерверком. При этом ошибочно считалось, что переход на новое летоисчисление приурочен ко вступлению в новый век (18 век наступил через год 1 января 1701 года).

В соответствии с этим событием началом года считалось теперь не 1 сентября, а 1 января: «Указал великий государь впредь лета счислять в праздниках и во всяких делах и крепостях писать с нынешнего января с числа 1 от Рождества Христова 1700 года». Таким образом, вместо 7208 г. в России начался 1700 г. Отныне 1 января предписывалось поздравлять друг друга с Новым годом, украшать дома «от древ и ветвей сосновых, еловых и можжевеловых». В честь праздника устраивали пушечную пальбу и фейерверки. В ознаменование этого события стали появляться первые печатные календари. Их стали издавать массовым тиражом. Помимо сведений о числах, месяцах и днях недели они содержали много ценной, просветительской информации по истории, математике, агрономии. Такими календарями были «Святцы или календарь», изданный Копиевским в Амстердаме и датированный 1702г. (предшественник его старинный рукописный календарь датированный 1670г.). Ежегодник 1709г. гравированный на шести медных листах, несправедливо названный «Брюсов календарь», в нем самом ясно указано, что «он собран и издан тщанием библиотекаря Василия Киприянова», а Я. В. Брюс, сподвижник Петра 1, лишь наблюдал за изданием. В календаре кроме дней недели и указания дней восхода Солнца в Москве даны сведения о временах года, рекомендации о поддержании здоровья и прогнозы погоды.

Затем появился «Календарь повсеместный или месяцеслов Христианский. По старому штилю или исчислению. На лето от воплощения Бога Слова 1710. Календарь напечатан в Москве Лета Господня 1709. Декабря 8 день». Он содержал астрономические данные – фазы Луны, сведения о предстоящих в 1710 году затмениях, а также предсказания погоды.

Второй «Московский календарь» на 1712 год и все последующие очень схожи между собой. Начиная с 1717 года в них давали календарные предсказания погоды на все 12 месяцев. Первое январское новолетие праздновалось целую неделю с широким размахом: красочная иллюминация сияла в разных частях города; постоянно вспыхивали «потешные огни и фейерверки». Велено было «по ночам зажигать костры из дров и хвороста, или из соломы; а где мелкие дворы — собравшись по пяти или шести дворов тако же огонь класть, или, кто похочет, на столбиках по одной или по две, или по три смоляные и худые бочки, наполняя соломою или хворостом зажигать».

Постепенно январское новолетие вошло в жизнь людей и в городе, и на селе, хотя и по-разному. Деревенский люд хранил старые обычаи, январь – по старинному названию «просинец» (прибавление солнечного света) – связывался с надеждами на будущие урожаи и приплод домашнего скота.

В городе январский Новый год был преимущественно праздником «благородного общества» и даже в начале 20 века все еще оставался в большей степени общественным, нежели семейным. «Благородные господа» встречали Новый год в сословных клубах и собраниях, откуда большинство после обязательного тоста за здоровье государя — императора торопились разойтись по домам и ресторанам, чтобы продолжить праздник в кругу друзей и родни.

В первый день года для «благородных» во всех российских городах губернаторы, предводители дворянства, земские и прочие начальники устраивали торжественные приемы. Там, где имелись воинские гарнизоны, после утреннего молебствия бывал «парад войскам местного гарнизона», собиравший многочисленных зрителей. Для среднего сословия в начале 1900 годов в предновогоднюю ночь устраивались маскарады и балы. Новолетие стали отмечать и в храмах: на праздничное богослужение собирались, как писали газеты «толпы молящихся всех классов и направлений», чтобы помолиться «о ниспослании благополучного года».

В 1830 году Академия наук выдвинула предложение о введении в России григорианского календаря, но министр просвещения выступал против изменений календаря и реформа не состоялась. Перед наступлением 20 века этот вопрос был снова поднят. В 1900 году в Академии наук была образована календарная комиссия. В пользу реформы выступал Менделеев, но продвижения не было из-за оппозиции церковного органа Синода

В Советской России на григорианский календарь перешли в 1918 году. Декрет Совнаркома был опубликован 25 января. По этому декрету следующей датой было 14 февраля.

В советское время встречи Нового года приобретали свои особенные черты. С 1931 года новый бюджетный и хозяйственный год тоже стал начинаться 1 января (вместо октября).

Что касается использования елки, то во все царствования Петра без нее не праздновался ни один Новый год, ни одно Рождество. Но что-то случилось после смерти царя. Его указ о новогодних украшениях был почти забыт. Лишь в царствование Елизаветы устроили несколько раз дорогие елки.

Первую публичную елку в Петербурге устроили в 1852 году в Екатерингофском вокзале, и на ней по воспоминаниям современников, все было обставлено «тонко и изящно». К концу XIX века елка устраивалась и в губернских, и в уездных городах.

И уже в XX веке в 1935 году лесная красавица после многих лет забвения, наконец, вернулась и с той поры уже навсегда вошла в нашу жизнь новогодней, светлой, тайной, вечнозеленым чудом и волшебной сказкой.

Как правило, в это время проводили колядки на святки.

Поиграй, да отдай

Старые люди сказывали: «Ни кринку, ни квасник, ни чашку на столе вечером не оставляй неприкрытой. Нечисть в пустоту вселится. И когда ты хоть водицы из той посуды выпьешь, то пошатает тебя, погнетет, поизводит. Надо хоть лучинкой – да прикрыть посуду».

Неведомая сила занимала воображение всех, от мала до велика. Закатился клубок невесть куда, провалилась как сквозь землю рукавица, не тратя времени на розыски, бабушка просила: «Луконька, луконька, поиграй, да отдай!».

Гадание о грядущем

Чтобы узнать, каким будет новый год, в неглубокую миску воды наливали, заговаривали:  

Ты, вода, не шуми, не блажи, не греми,

Через край — не лейся,

А как есть – новолетие держи,

О грядущем скажи!

Посудину с водой несли в холодные сени или ставили под небом на скамейке у крыльца. Утром глядели. Лед горкой поднимется – будет добрым год. Лед застынет ровнешенько – быть жизни прямешенькой. Лед поднимется буграми – и горе, и счастье видывать. Лед вымерзнет лункой – ущербным будет год.

 

Обряд солнопутья

Утром 2 января выкруживали, обходили вокруг избы, чтобы огородить ее от напасти, от злых ветров. Хозяин с порога топор брал, а старуха мать помело долгое, лапу сосновую. Старуха на помело садилась, а мужик, что ей сыном или зятем приходился, с топором следом шел.

Запричитывала старуха:

Солнце самосветное,

Как ходишь ты по белу свту,

Как огораживаешь ты от злыдни,

От скуды землю родящую,

Как видишь ты всякую тварь земную,

И дерево, и воду, и птицу – к живым угодьям,

Так отгороди и нашу животинушку,

И род наш (тут она имена называла всех, кто в доме был)

От злыдни, от скудны,

И взойди, солнце самосветное,

На наш двор, к нашей хлеб-соли!…

Порой, обходя избу, захватывали и огород, и подворье, – с амбаром, с гумном, с постройками вокруг избы. Но великого круга не вытаптывали. Помнили – не один ты в деревне живешь.

 

Судьба в ступе

По утру 3 января вставали девицы пол мести. И по тому, кто больше наметет зерна, судили, будет ли счастлива девушка.

Потом собранное зерно девица ссыпала в миску и садилась торкать судьбу – толочь зерно. Работу не бросала, не отлучалась от ступы. И заговаривала свою судьбу словцом девичьим, вслух непроизносимым. И молчала до поры, пока зерно не истолчет. Если то был овес, то варила девушка овсяный кисель, а из пшеничных зерен, истолченных в муку, катала постный блин, да жарила его на сковороде. Сваренное или испеченное она съедала, ни с кем не делясь.

В этом давнем обряде была надежда, что судьба переменится, перетертая по девичьему уговору, и счастье придет.

 

Коровка – масляна головка

5 января замешивала хозяйка тесто, раскатывала и лепила обрядовое печенье – козулек, коровок – масляных головок, петушачьи гребешки – обрядовое печение. Она одна должна была тесто творить – святое это дело. А коли кто рядом встать поспешил, даже дитя малое, то непременно след проложил. Темная сила не зевает, след в след вступает, порядок, лад разрушает.

На то и дни  январские: лучина внезапно гаснет, плач и хохот в печную трубу влетает, вещь, что только-только под рукой была, пропадает. Прежде – льном золотым от темной силы отгораживались. Поставят в миске семья льняное, оберегает оно покой в избе.

 

Уродилась кутья накануне Рождества

Кутья – это обрядовая еда, почиталась, как хранительница здоровья.. Вечером 6 января толкла хозяйка зерна в ступе и загадывала о здоровье родных и близких. А после – кашу варила. Меду добавляла, соку конопляного, коровьего масла.

Томилась каша в протопленной русской печи. И пахла она дурманно, сладко. В ней таились и солнце, и чистота  природной водицы. Кутья должна в животе тепло держать, не дать нутру исхудать.

Кутья уродилась – и день уродился. А худая кутья – сверху без поджаристой пенки, впалая в горшок – сулила худой год.

 

Неразделенная любовь

На 7 января можно было тяготу «разомкнуть». Камень, что пригнетал капусту или огурцы в кадке, приносили, да в горящую печь заталкивали кочергой. Камень раскалялся. Девица выкатывала его на совок, бежала к проруби, к студеной водице. Со словами: «Мое сердце в тебе, а твое в камни!» — она бросала рассыпающий искры камень. Как только он раскалывался, то любовь, что сердце угнетала, по народному поверью, уходила.

7 января нельзя уходить из дома. Чтобы безпризорья на избу не навести. А то  ненароком прилетит ворона в избу, станет каркать на голову хозяину. Надо было соблюсти обычаи старины: у своего огня греться, свой каравай выпечь, в своей избе сидя, с добрым словцов рождественскую кутью есть.

Наметенный в избе мусор хозяйка не выносила со двора. Копили сор у порога, под лавкой, а вечером до Рождества сжигали.

 

Колядки

На святках дети ходили от двора ко двору, пели колядки. Матушка собирала ребятишек ввечеру и учила их славить Новогодье, обсыпать людей зерном на долгий век, на счастье, на благополучие.

В праздничные дни выдавали детям по ломтю пирога, баловали их клюквой на меду. Ребятишки должны были заслужить угощение, а потом отведать поровну и сыти, и сластей.

«Ты, хозяюшка, подай!

Ты, отрадушка, подай!

Подавай – не ломай!

Отломишь немножко –

Будет Ермошка.

Отломишь горбушку –

Будет Андрюшка.

А подашь середину –

Быть свадьбе!»

Ходили в это время по дворам и ряженые – гонители порч, хранители здоровья. Личины несусветные из бересты вырезали, мазали кто сажей, кто свеклой. Рыком и хохотом, цокотом и свистом устрашали, нечистую силу бесили, запутывали. Так что на шутки ряженых в деревне никто не обижался. Чудили они. Например, двери  обольют водой. А они на крепком-то морозе застынуть. Хозяин утром топором стучит – открыть не может.

 

Литература

 

  1. Володомонов Н.В. Календарь: прошлое, настоящее, будущее. М., 1987.
  2. История культуры России. Общество «Знание». М., 1993.
  3. Климишин И.А. Календарь и хронология. М., 1990.
  4. Рябцев Ю.С. История русской культуры в 2-х т. М., 1997.

 

ОСОБЕННОСТИ КУЛЬТУРЫ ОБЩЕНИЯ ВОЕННОСЛУЖАЩИХ

Автор(ы) статьи: Лавринова Н.Н.
Раздел: ПРИКЛАДНАЯ КУЛЬТУРОЛОГИЯ
Ключевые слова:

военнослужащие, варианты культуры общения, уровни коммуникабельности, особенности выстраивания культуры общения

Аннотация:

Целью статьи является исследование ряда актуальных проблем культуры профессионального общения военнослужащих. Оно направлено на определение сущности общения, его структурной, функциональной и уровневой организации с учетом особенностей воинской службы. Анализ специфики общения в воинском коллективе будет способствовать выработке наиболее эффективных путей и методов управления и организации работы, в том числе и воспитательной.

Текст статьи:

Общение является составной частью культуры взаимоотношений и поведения человека в обществе. Понятие общения охватывает и специфически отражает реально существующие отношения «человек-человек», «человек- другие люди». Естественным спо­собом существования человека является его связь с другими людь­ми, которая ведет к установлению межличностных отношений. Человек становится человеком только в общении. Способность к общению всегда относилась к числу важнейших человеческих качеств. Не случайно народная мудрость гласит: «По­толкуешь с одним — возликуешь, потолкуешь с другим — затос­куешь». К людям, непринужденно вступающим в контакты и уме­ющим располагать к себе собеседника, мы относимся с симпати­ей, а с людьми закрытыми, необщительными — «буками» — ста­раемся контактировать как можно реже. Способность к общению всегда относилась к числу важнейших человеческих качеств. Общение служит жизненно важной цели установления взаимосвязей и сотрудничества людей, без чего немыслим процесс труда, профессиональная и управленческая деятельность, прогресс личности [1].

Коллективный характер воинского труда требует согласованного взаимодействия военнослужащих, что предполагает их общение друг с другом. Служебные отношения командира и подчинённого строго регламентированы общевоинскими уставами: начальник отдаёт распоряжения, подчинённый обязан их точно и беспрекословно выполнять. Предусмотренные уставами взаимосвязи военнослужащих не всегда устанавливаются легко и просто, а в процессе руководства воинскими коллективами офицеру приходится сталкиваться с проблемами, которые невозможно решить только административно — волевыми методами. В первую очередь это связано с тем, что любые, в том числе и служебные, человеческие отношения носят субъект — субъектный характер и представляют результат общения.

Общение — основная  форма  человеческого бытия, вечное  и непременное  свойство  человека, а  культура  общения  составляет  часть его духовной культуры. Подсчитано, что на общение с подчинёнными у руководителя уходит до 80% рабочего времени, эффективность его труда на три четверти зависит от уровня умения взаимодействовать и контактировать с людьми. Однако исследования, проведённые в звене «группа – дивизион — полк», анализ многих служебных конфликтов показывает, что в основе их возникновения лежат просчёты во взаимоотношениях военнослужащих, отсутствие некоторых командиров профессиональных навыков межличностного общения. Поэтому для повышения эффективности руководства частями важно знать психологические закономерности и механизмы процесса общения, умение использовать эти знания на практике, опираться не только на личный опыт, но на научный теоретический материал [2].

Проблема общения изучается социальными, гуманитарными, техническими, естественными и другими научными дисциплинами. В современной науке существует более ста определений понятия «общение». Вот некоторые из них:

а) общение — сторона предметной деятельности индивида; б) общение — один из видов социальной деятельности личности; в) общение и деятельность — две стороны общественного бытия, представляющих одно целое; г) общение — совокупность различных видов психологических контактов между людьми; д) общение — есть сторона совместной деятельности, в которой происходит обмен информацией и действиями в целях понять намерения собеседника и другие.

При психологическом подходе общение определяется как специфическая форма деятельности и как самостоятельный процесс взаимодействия, необходимый для реализации других видов деятельности личности. Психологический анализ общения раскрывает механизмы его осуществления. Общение выдвигается как важнейшая социальная потребность, без реализации которой замедляется, а иногда и прекращается формирование личности. Психологии относят потребность в общении к числу важнейших факторов, определяющих личностный смысл самоформирования личности. В связи с этим психология рассматривает потребность в общении как следствие взаимодействия личности и социокультурной среды, причём последняя служит одновременно и источником формирования данной потребности.

Вместе с тем, в реальной жизни, общение существует не абстрактно, взятое само по себе, а только в единстве с деятельностью, то есть природа общения окончательно может быть понята лишь постольку, поскольку будет проанализированы роль и место общения и деятельности. Общение — это форма деятельности, осуществляемая между людьми как равными партнёрами и приводящая к возникновению психического контакта. Психический контакт обеспечивает в общении взаимный обмен эмоциям, характеризует общение как двустороннюю деятельность, взаимную связь между людьми.

В отечественной психологии многие исходят из принципа единства общения и деятельности [4].

Л.С. Выготский определял общение как «процесс, основа на разумном понимании и намеренной передаче мыслей и переживаний, требующих известной системы средств».

С.Л. Рубенштейн считал, что общение является деятельностью в тех случаях, когда оно выступает как взаимодействие.

А. Н. Леонтьев понимает общение «как социальный феномен»,субъект которого «следует рассматривать не изолированно». В то же время он подходит к общению как к условию «любой деятельности человека».

Общение — сложный весьма многогранный процесс деятельности. Он может выступать в одно и то же время, и как процесс взаимодействия людей, и как отношение друг к другу, и как процесс их взаимного влияния друг на друга, и  как  процесс их взаимного понимания друг друга.

Представители другого подхода выделяют общение в самостоятельную социальную категорию. Они рассматривают деятельность и общение не как параллельно существующие взаимосвязанные процессы, а как две стороны бытия человека, его образ жизни.

Основным отличительным признаком, разводящими категории в общении и деятельности являются: в деятельности «субъект- объект», а в общении «субъект – субъект». Разведение общения и деятельности  как относительно самостоятельных категорий по характеру раскрываемых в них отношений достаточно условно, поскольку не может существовать в «чистом» виде субъект — объектных отношений без субъект — субъектных отношений.

Таким образом, целесообразно рассматривать общение как деятельность в том смысле, что оно есть продукт общественных отношений, а сами общественные отношения, как межличностные, немыслимы без общения. Любая деятельность в сфере общественных и межличностных отношений осуществляется лишь в общении и представляет собой  коммуникативную деятельность.

Наглядно единство деятельности и общения отражено одним приказом верного последователя суворовской школы Брусилова А.А., который определил: «Офицерское слово должно шевелить солдатские сердца, и если это будет, то наш солдат пойдет за своим начальником в огонь и воду».

Для определения сущности общения важным является преставление о структурной, функциональной и уровневой организации общения. Следует выделить три главных социальных уровня общения, из которых вырабатываются специфические нормы и правила поведения:

во-первых, это общение людей, как граждан данного государства, где отношения регулируются, прежде всего, нормами поведения, которые имеют силу закона.

во-вторых, существует общение в функционально-ролевой сфере деятельности. Здесь поведение, помимо правовых норм, регулируется также особыми правилами, которые исходят из данного вида труда, профессии. У военнослужащих это особые требования, выраженные в уставах, инструкциях, наставлениях и т.д.

в-третьих, уровень межличностного общения, который распространяется на все сферы жизни. На этом уровне отношения людей регулируются нормами морали, которые действуют независимо от служебного положения людей, их профессии, знаний и т.Д. Нормы морали не имеют юридической силы. Осваиваясь личностью, они становятся внутренним основанием поведения человека. Профессиональное общение военнослужащих строится на таких моральных качествах лич­ности, как честность, долг, совесть, достоинство, которые придают деловым отношениям нравственный характер.

Общение классифицируется по содержанию, целям, средствам, функциям, видам и формам. Специалисты выделяют  следующие формы общения.

Непосредственное общение является исторически первой формой общения людей друг с другом. Оно осуществляется с помощью органов данных человеку природой (голова, руки, голосовые связки). На основе непосредственного общения на более поздних этапах развития цивилизации возникли различные формы и виды общения. Например, опосредованное общение, связанное с использованием специальных средств и орудий (палка, след на земле и т.п.), телевидения, радио, телефона и более современных организации общения и обмена информацией, Прямое общение — это естественный контакт «лицом к лицу», информация передается лично одним собеседником по принципу: «ты — мне, я — тебе». Косвенное общение предусматривает участие в процессе общения «посредника», через которого передается информация. Массовое общение — это множественные связи и контакты незнакомых людей в обществе, а также общение с помощью средств массовой информации (телевидение, радио, журналы, газеты и т.д.).

Межличностное общение связано с непосредственными контактами  людей в группах или парах. Оно подразумевает знание индивидуальных особенностей партнера и наличие совместного опыта деятельности, сопереживания и понимания.

Выделяется три основных типа межличностного об­щения военнослужащих: императивное, манипулятивное и диалогическое.

1. Императивное общение — это авторитарная (директивная)
форма воздействия на партнера по общению. Его основной целью
является подчинение одним из партнеров себе другого, достиже­ние контроля над его поведением, мыслями, а также принужде­ние к определенным действиям и решениям. В данном случае партнер по общению рассматривается как объект воздействия, как механизм, которым надо управлять; он выступает пас­сивной, «страдательной» стороной. Особенность императивного
общения в том, что принуждение партнера к чему-либо не скры­вается. В качестве средств  влияния используются приказы, указа­ния, требования, угрозы, предписания и т.п.

2. Манипулятивное общение сходно с императивным. Основной
целью манипулятивного общения является оказание воздействия
на партнера по общению, но при этом достижение своих намере­ний осуществляется скрытно. Манипуляцию и императив объеди­няет стремление добиться контроля над поведением и мыслями другого человека. Отличие состоит в том, что при манипулятивном типе партнер по общению не информирует о своих истинных целях, цели скрываются или подменяются другими. При манипулятивном типе общения партнер не воспринима­ется как целостная уникальная личность, он является носителем определенных, «нужных» манипулятору свойств и качеств. Напри­мер, неважно, насколько добр человек, важно, что его доброту можно использовать в своих целях. Однако нередко человек, выб­равший в качестве основного именно этот тип отношений с дру­гими, в конечном итоге сам становится жертвой собственных ма­нипуляций. Самого себя он тоже воспринимает как фрагмент, руководствуется ложными целями и переходит на стереотипные формы поведения. Манипулятивное отношение к другому приво­дит к разрушению доверительных связей, построенных на друж­бе, товариществе, взаимной привязанности.

Императивная и манипулятивная формы межличностного об­щения относятся к монологическому общению. Человек, рассмат­ривая другого как объект своего воздействия, по сути, общается сам с собой, со своими задачами и целями. Он не видит истинного собеседника, игнорирует его.

3. Диалогическое общение является альтернативой императив­ному и манипулятивному типам межличностного общения. Оно основано на равноправии партнеров и позволяет перейти от фик­сированной на себе установки к установке на собеседника, реаль­ного партнера по общению.

Диалог возможен лишь в случае соблюдения ряда правил взаи­моотношений:

  • психологический настрой на эмоциональное состояние собе­седника и собственное психологическое состояние (общение по
    принципу «здесь и сейчас», т.е. с учетом чувств, желаний, физи­ческого состояния, которые партнеры испытывают в данный кон­кретный момент);
  • доверие к намерениям партнера без оценки его личности
    (принцип доверительности);
  • восприятие партнера как равного, имеющего право на соб­ственное мнение и собственное решение (принцип паритетно­сти);
  • общение должно быть направлено на общие проблемы и не­
    решенные вопросы (принцип проблематизации);
  • разговор необходимо вести от своего имени, без ссылки на
    чужое мнение и авторитеты; следует выражать свои истинные чув­ства и желания (принцип персонифицирования общения) [3].

Диалогическое общение предполагает внимательное отноше­ние к собеседнику, к его вопросам.

По своему назначению общение многофункционально. Выделяется пять основных функций.

1.       Прагматическая функция общения реализуется при взаимодействии людей в процессе совместной деятельности.

2.       Формирующая функция проявляется в процессе развития человека и становления его как личности.

3.       Функция подтверждения состоит в том, что только в процессе
общения с другими мы можем понять, познать и утвердить себя в собственных глазах. К знакам подтверждения можно отнести знакомства, приветствия, оказание знаков внимания.

4. Функция организации и поддержания межличностных отношений.  В ходе общения мы оцениваем людей, устанавливаем эмоциональные отношения, причем один и тот же человек в разных ситуациях может вызвать различное отношение. Эмоциональные межличностные отношения встречаются в профессиональном общении и накладывают на деловые отношения военнослужащих особый отпечаток.

5. Внутриличностная функция общения — это диалог с самим собой. Благодаря этой функции человек принимает решения и совершает значимые поступки.

Структура общения состоит из трех взаимосвязанных сторон:

1) коммуникативной, которая проявляется во взаимном обмене информацией между партнерами по общению, передаче и приеме знаний, мнений, чувств;

2)   интерактивной, заключающейся в организации межличност­ного взаимодействия, т.е. когда участники общения обменивают­ся не только знаниями, идеями, но и действиями;

3)   перцептивной, которая проявляется через восприятие, пони­мание и оценку  людьми друг друга.

Общение в воинском коллективе — это сложный процесс, охватывающий время от установления контактов до развития взаимодействия и складывания взаимоотношений. В его основе — совместная деятельность людей. Соответственно, самая главная функция, которую выполняет общение в воинском коллективе, это организация совместной деятельности военнослужащих.

Анализируя специфику общения военнослужащих, целесообразно выделить ряд задач по формированию куль­туры взаимоотношений у военнослужащих:

- создавать в подразделениях определенные условия для более полного по содержанию и многообразного по форме общения личного состава, основанного на принципах гуманизма;

- способствовать росту духовно нравственной культуры личного состава, учитывать настроения, запросы, физическое и психологическое состоя­ние воинов;

- четко и точно определять направления работы, выбор эффективных способов, средств и форм воздействия на личный состав в целях со­вершенствования взаимоотношений;

- опираться на знания и учет мо­ральных качеств и индивидуально-психологических особенностей личности, что поможет правильно сфор­мировать представления о подчиненном, представить его способ­ность к соглашению или увидеть в нем конфликтную личность, определить уровень  его готовности работать в воинском коллективе.

Выводы: общение представляет собой процесс взаимосвязи и взаимодействия людей.  Оно выполняет познавательную, нормативную, коммуникативную, регулятивную функции. В общении проявляются свойства человека как личности. Основными компонентами потребности в общении являются информационные, эмоциональные и деятельные;

В зависимости от социального уровня общения вырабатываются специфические нормы и правила поведения: как граждан данного государства, где отношения регулируются, прежде всего, нормами поведения, которые имеют силу закона; общение в функционально-ролевой сфере деятельности, где поведение, помимо правовых норм, регулируется также особыми правилами, которые исходят из данного вида труда, профессии (у военнослужащих это особые требования, выраженные в уставах, инструкциях, наставлениях и т.д.); уровень межличностного общения, который распространяется на все сферы жизни. Здесь отношения людей регулируются нормами морали, которые действуют независимо от служебного положения людей, их профессии, знаний и т.Д. Нормы морали не имеют юридической силы. Осваиваясь личностью, они становятся внутренним основанием поведения человека.

Общение военнослужащих имеет свои особенности. Причина их своеобразия лежит в сложных, зачастую экстремальных и смертельно опасных условиях воинского труда. Это заставляет в мирное и в военное время строго регламентировать служебные формы общения. Наиболее заметна их специфика в процессе взаимодействия начальников и подчинённых.

Литература:

  1. Бодалев А.А. Личность и общение. – М.: Просвещение, 1983, с. 85.
  2. Маклаков А.Г. Военная психология. – М.: Оникс, 2005г.
  3. Морозов А.В. Психология личности. СПб.: Питер, 2002г.
  4. Немов Р.С. Психология. – М.: Владос., 2001, с. 512-528.
  5. Соколова В.В. Культура речи и культура общения. – М.: Просвещение, 1995, с. 27 – 50.
  1. Юрченко Ю. Пути и способы повышения качества воспитательного процесса в подразделении //Ориентир-2006.-№7.

БРИТАНСКОЕ ВОСПРИЯТИЕ ЕГИПТА В КОНЦЕ 19 – НАЧАЛЕ 20 ВВ.: ОСНОВНЫЕ СТЕРЕОТИПЫ.

Автор(ы) статьи: Белолипецкая Н.А.
Раздел: ИСТОРИЧЕСКАЯ КУЛЬТУРОЛОГИЯ
Ключевые слова:

стереотипы, восприятие Египта, функции стереотипа, имперская политика.

Аннотация:

статья посвящена британским стереотипам восприятия Египта на рубеже двух столетий и содержит характеристику основных английских представлений о Египте. Рассматриваются особенности самого понятия «стереотип», его функции и причины появления. Британские стереотипы оцениваются с точки зрения имперской политики и колониального опыта данной страны. Затрагиваются проблемы формирования английского общественного мнения по египетскому вопросу и освещения его в средствах массовой информации.

Текст статьи:

Прежде всего, необходимо определиться с терминологией. Итак, под стереотипами в данном случае имеются в виду стереотипы этнические, т.е. упрощенный, схематизированный, эмоционально окрашенный и чрезвычайно устойчивый образ какой-либо этнической группы или общности, легко распространяемый на всех ее представителей (этнический образ). Именно такое определение содержит краткий этнологический словарь. Стоит подчеркнуть, что в принципе стереотип не всегда несет на себе эмоциональную нагрузку, играя роль определенной схемы для упрощения действительности, однако она является неизбежной частью этнических стереотипов. Ю.В.Платонов, например, подчеркивает этот момент, отмечая, что «этнический стереотип характеризуется повышенной эмоциональностью и устойчивостью в отражении черт стереотипизируемой группы»[1]. Стереотипы формируются в результате межкультурной коммуникации, представляющей собой обмен всеми видами информации между двумя этносами, вступившими во взаимодействие. Е.Г Фалькова выделяет три уровня межкультурной коммуникации: этнический (между локальными этносами), национальный (между государственно-политическими структурами) и цивилизационный, на котором «возможны наиболее существенные результаты в обмене духовными, художественными, научными достижениями»[2]. Кроме того, при обмене информацией исследователи выделяют культуру-донора и культуру реципиента. Египет и Великобритания практически с начала 19в. начали взаимодействовать одновременно на национальном и цивилизационном уровне, при этом туманный Альбион постоянно сохранял роль культуры-донора, начиная с 1876г., когда стало известно  о банкротстве Египта и его неспособности платить по долгам. После подавления в 1882г. националистически окрашенного восстания под руководством Ораби-паши, английские войска уже не покидали страну. В 1914г. в связи с началом первой мировой войны правительство Великобритании объявило Египет своим протекторатом.

Английское общественное мнение обратило свои взоры к Египту в начале 80-х гг. 19в. В 19в. оно уже практически полностью формировалось прессой, что позволяет поставить между ними знак равенства и говорить об особенностях общественного мнения, основываясь на журнальных публикациях и публицистических произведениях. Под общественным мнением подразумевается в данном случае совокупность суждений и оценок, характеризующих консолидированное отношение массового сознания к наиболее значимым и актуализированным проблемам, событиям и фактам экономики, политики, культуры, общественной жизни.

Благоприятной почвой для формирования устойчивых этнических стереотипов о Египте, многие из которых существуют по сей день, стал колониальный опыт Великобритании в целом, в свете которого рассматривались все новые имперские приобретения, а также укоренившееся за 18-19вв. в сознании обывателя мнение о непоколебимости английского господства в мире. Для Англии египетский вопрос находился в рамках общей «Восточной политики», при этом часто проводились параллели между Египтом и Индией[3], поэтому на Египет зачастую переносились стереотипы, сформированные англичанами еще при колонизации Индии. Египет привлекал внимание не только английских политиков, но и журналистов, историков. Описания этой страны, ее истории, древней и современной религии можно было встретить как на страницах газет, книжных изданий, так и в крупных аналитических журналах, таких как «ХІХ век и далее…» («The nineteenth Century and after…»). За 40 лет своего господства Великобритания так и не смогла обрести многочисленных сторонников среди местного населения, однако английское общественное мнение полностью поддерживало государственную политику, полагая, что британское пребывание в Египте являлось более справедливым и менее хищническим, чем было бы пребывание там представителей других европейских стран[4].

Самой известной книгой о Египте, десятилетиями формировавшей образ египтянина в Великобритании стало произведение У.Лэйна «Египет и египтяне»[5]. Впервые этот труд был опубликован в 1836г., и первый тираж разошелся в течение двух недель. Та же участь постигла и второе, более дешевое издание. Долгий и продолжительный успех этой книги отражал, по мнению английского исследователя Г.Дейтона, интересы викторианского общества, нуждавшегося в подробном освещении египетских нравов и распространения влияния Англии в Египте[6]. При этом совершенно справедливым является утверждение У.Липпмана о том, что «совокупность образов в нашем воображении откликается на стимул, похожий, хоть и смутно, на один из аспектов этих образов»[7], т.е. английское общество видело в описаниях культуры и быта Египта лишь то, что соответствовало его представлениям об обществе, находящемся на достаточно низкой ступени развития. В последующие десятилетия ни одно описание восточных стран (которые продолжали периодически выходить в Великобритании) не могло сравниться  по популярности с книгой У.Лэйна, пока не началась английская оккупация Египта, вызвавшая буквально лавину разнообразных публикаций. С 1881 по 1883 г. было издано огромное количество книг, написано множество статей по египетской проблематике. Именно с этого времени Египет входит в массовое сознание англичан, с этого момента можно говорить о формировании широкого общественного мнения по египетскому вопросу и о широком освещении его в прессе.

Необходимо отметить, что в английской прессе при описании Египта причудливо смешались автостереотипы (т.е. представления англичан о самих себе) и гетеростереотипы (т.е. совокупность суждений о других, в данном случае преимущественно колонизированных народах). При попытке охарактеризовать египетское общество английская пресса часто использовала противопоставление «мы – они», используя положительные автостереотипы и уничижительные гетеростереотипы, формируя тем самым черно-белую картину в сознании обывателя. Целью статьи является выявление и характеристика основных английских стереотипов, возникших при регулярном соприкосновении с египетской культурой, вопрос об их истинности здесь не будет затронут. 

Английские стереотипы о Египте и египетской культуре можно разделить на политические и бытовые. Центральным было представление о необходимости английского господства в регионе для защиты собственных интересов и цивилизаторской миссии Великобритании. Стереотипным стало представление о том, что интересы жителей туманного Альбиона распространяются практически на весь мир. Политическая, художественная и популярная литература о различных частях империи призвана была выполнять «правительственный заказ»: сплачивать англичан, вызывая у них чувство гордости и обостряя патриотизм. Английские государственные деятели, а за ними и обыватели считали, что Англия должна иметь возможность защищать Суэцкий канал, являющийся прямой дорогой в Индию, ее финансовым интересам соответствует увеличение сырьевой хлопковой базы в стране[8], Египту же нужно прямое руководство европейской державы, для того чтобы встать на европейский путь развития. Утверждалось, что только Англия как страна передовой демократии и колоссального колониального опыта сможет обеспечить Египту устойчивое развитие и предотвратит возвращение к варварским и беззаконным временам, предшествовавшим европейскому вторжению в страну. Пресса постоянно подчеркивала, что Англия обладает особыми интересами в этом регионе, и именно по этой причине она должна быть здесь преобладающей силой, а положение одной из нескольких международных сил для нее «унизительно»[9]. Благородная миссия Великобритании активно освещалась политиками и журналистами. Как писал Х.Стюарт, «у Англии есть сейчас великая возможность – если она хорошо использует ее в Египте, то осуществит великую миссию», «будет национальным позором, если, однажды взяв в руки плуг, мы теперь провернем обратно и откажемся от благородной миссии, которую мы взяли на себя»[10]. Англичане считали себя благородными рыцарями, которые не могут повернуть обратно, т.к. это будет позором для них. «Всякая попытка с нашей стороны ускользнуть от ответственности, которую мы взяли на себя, подвергнет нас, как нацию, серьезным обвинениям,… и предаст нашу национальную честь и национальные интересы»[11], – вторил Дж.Стюарту М.Уоллес. Правление европейцев рассматривалось как луч надежды «среди темноты, которая в последнее время затмевала египетский политический горизонт»[12]. Стереотип о цивилизаторской миссии Великобритании подкреплялся мнением о том, что без английской помощи египетская цивилизация просто погибнет. Английский журналист Д.Сладен говорил прямо: «Египет нуждается в Англии, т.к. без нее национальное банкротство произойдет с пугающей внезапностью и египетская цивилизация будет уничтожена»[13]. «Великобритания убеждена, что ее миссия – спасти египетское общество и, более того, — что она способна сделать это»[14], вторил ему Э.Б.Кромер, генеральный консул Великобритании в Египте с 1883 по 1907 гг. Английская система управления представлялась благом, которого в течение столетий был лишен народ Египта. «Крестьяне должны быть благодарны нам, т.к., несомненно, мы улучшили их участь и сделали многое для них»[15],- писал все тот же С.Лоу. Стереотип о великой цивилизаторской миссии Великобритании являлся неизменной частью любого внешнеполитического сообщения на протяжении всего 19в., сформировав у английского обывателя определенное видение мира. Начало оккупации Египта просто активизировало в общественном сознании этот стереотип, поэтому англичане увидели в завоевании этой восточной страны не акт агрессии, а неизбежный шаг на пути мирового прогресса. Цивилизаторская миссия Великобритании является своеобразным автостереотипом, позволившим стране, если говорить словами У.Липпмана, «проецировать во внешний мир сознание собственной значимости»[16].

Если правление Великобритании воспринималось общественным мнением как лучшее из существующих, то, соответственно, египетские националисты, сопротивлявшиеся британскому политическому влиянию, объявлялись врагами Египта, не понимающими его интересов. Высказывалось опасение, что националисты выпускают из бутылки джинна, которым не смогут управлять. Английский журналист Х.Файф констатировал: «Лидеры националистов не фанатичны. Но они взывают к фанатизму людей, видя, что никакие другие меры не смогут заставить их заинтересоваться агитацией за независимость»[17]. Многократно подчеркивалась некомпетентность националистов в политических вопросах, высказывалось мнение о том, что они не представляют себе последствий ухода англичан из страны. В массовое сознание британцев внедрялась мысль о необходимости и неизбежности английского управления Египтом, а любое оппозиционное высказывание националистически настроенных местных политиков трактовалось как доказательство их политической незрелости и общего непонимания ими политической обстановки. Подобное противопоставление позволяло создать упрощенную схему и защитить сознание английского обывателя от возможной путаницы, в чем и заключается одна из основных функций стереотипа. Кроме того, создание схемы «мы» (носители передовой цивилизации) и «они» (варвары) помогало английскому обществу осознать свое единство, несмотря на социальные противоречия 19в. Для английской публицистики тема национальной независимости Египта стала с течением времени одной из ведущих. Каждый считал своим долгом высказаться по данной проблеме, причем высказывания эти носили преимущественно негативный характер, т.е. положительно коннотированному  автостереотипу противопоставлялся эмоционально ярко окрашенный негативный гетеростереотип. Отмечалось, что националисты выражают мнение ограниченной части населения, т.к. значительная часть египетских интеллектуалов зачастую была оторвана от родных корней, проживая большую часть жизни за границей и получая европейское образование[18]. Кроме того, националисты, по мнению англичан, не только плохо знали собственных соотечественников, но и плохо ориентировались в международной обстановке. Лозунг «Египет для египтян» колониальные деятели и широкая английская общественность считали смешным, полагая, что население страны не сможет управлять ею самостоятельно: националисты «забывают, что египетский крестьянин, неспособный читать или писать, не имея ни опыта в общественных делах, ни интересов, выходящих за пределы рутины повседневной жизни, не способен к самоуправлению»[19]. Путешественники, непосредственно контактировавшие с крестьянами, утверждали, что тех совершенно не интересует, кто ими правит: турки, англичане или национальное правительство, многие даже не знали точно, в чьих руках находится власть в настоящий момент. Дж. Вайли, журналист и путешественник, долгое время исследовавший состояние дел в Египте, приводит свою беседу с одним из деревенских шейхов. В ответ на вопрос о том, что думают феллахи о власти султана, этот шейх сказал: «Неужели вы думаете, что феллахи что-то знают о султане? Они не знают ничего, и это их не заботит».[20] Тем самым английская пресса не только создавала негативный образ египетского националиста, но и формировала стереотип индифферентного к политике собственного правительства населения. Этот стереотип распространился к началу 20в. практически на все культуры стран Азии и Африки: энергичный представитель западных стран противопоставлялся ленивому и равнодушному восточному обывателю.

Англия в сознании ее граждан олицетворяла понятие прогресса, между ними ставили знак равенства, поэтому сопротивление английскому вмешательству в египетские дела означало для английского общественного мнения сопротивление идее прогресса. Критику деятельности Великобритании в стране английские публицисты считали несправедливой и ребяческой, национальная пресса Египта воспринималась англичанами негативно, выражалось мнение о том, что она несправедливо порочит англичан (т.е. не соответствует положительному автостереотипу). Британские общественные деятели многократно апеллировали к Э.Кромеру с тем, чтобы он ужесточил цензуру. Наиболее либеральная английская пресса говорила о том, что путь к независимости Египта – это не развитие националистического движения, а формирование здорового общественного мнения и развитие образования, разумеется, на основе британских образцов. Для общественного мнения Великобритании 19в., точно также как и для большинства европейских стран, был характерен стереотип о неизбежности прогресса. Если логика развития Западных стран полностью подтверждала его, то страны Востока демонстрировали совершенно иной путь развития, поэтому для сохранения ставшего на тот момент традиционным для Запада представления о необходимо прогресса необходимо было провозгласить (а, главное, подтвердить на практике) универсализм этого стереотипа.

Стереотипные представления о колонизируемых народах, в том числе и о египтянах, как о детях являлись своеобразным связующим звеном между политическими и бытовыми характеристиками жителей Египта. В прессе постоянно муссировалась мысль о том, что египтянам необходим строгий ментор, т.к. их самостоятельное развитие проблематично[21]. Особенную популярность этот стереотип приобрел после выхода в свет двухтомного сочинения Э.Б.Кромера, представлявшего собой, по мнению английского журналиста С.Митры, «чарующие чтение для любого, кто интересуется управлением Англии на востоке, в Египте или Индии»[22]. Основная мысль книги лорда Кромера (сам он считал ее практическим руководством для любого колониального политика), заключалась в том, что Египет – это страна варваров, которых необходимо образовывать годами. Египтяне, утверждал Э.Кромер, как дети, инстинктивно тянутся к дурному. Может быть, они и окажутся способны к самостоятельному управлению, но произойдет это очень не скоро, и еще много лет Великобритания будет опекать Египет. «Великобритания убеждена, что ее миссия – спасти египетское общество, и более того, что она способна спасти его»[23], − считал английский генеральный консул. Английская пресса рассматривала египтян и их современную культуру только как сырой материал, который необходимо переработать и из которого надо создать цивилизацию по типу европейской, с европейскими законами, взаимоотношениями и административной структурой. Это мнение сформировалось под воздействием мифа об универсализме западной культуры. Поскольку 19в. продемонстрировал впечатляющие успехи в развитии науки и техники, то в сознании среднестатистического жителя Европы возникло стойкое представление о необходимости распространить этот путь развития на отсталые колонизируемые страны.

Политическая составляющая взаимоотношений Британии и Египта, конечно, воздействовала на общественное мнение, содействуя формированию образа великой империи, но у широкой общественности гораздо большим интересом пользовалась литература, характеризующая быт, нравы и повседневную жизнь египетского населения. Статьи и публицистические сочинения подобного бытового плана создавали в сознании рядового обывателя более понятный и близкий образ Египта, отличающийся от того, что был представлен в литературе политической. Авторы уделяли огромное внимание описанию характера, мировоззрений и менталитета египетского населения, но основой для него служили стереотипы, выработанные британским общественным мнением еще во время первых контактов с индусами. Западному рационализированному сознанию местные жители представлялись чрезмерно консервативными в привычках и традициях, склонными к покорности, лишенными инициативы[24]. Об этом писал, например, английский журналист М.Уоллес: «Возможно, в мире нет людей, более покорных властям и более легко управляемых, чем египтяне»[25]. Английская пресса объясняла эту покорность тысячелетней историей страны, на протяжении которой египтянин находился в зависимости и подчинении. Власть англичан представлялась британскому общественному мнению наилучшей из всех, что когда-либо были в Египте. «В конце 69 столетия своей истории египтянин, кажется, наконец, нашел хозяина, который велит ему делать правильные вещи»[26], – с удовлетворением отмечал Дж.Стивенс. Для эмоциональной составляющей стереотипа о покорности и инертности египетского населения характерна амбивалентность. Напрмер, Э.Б.Кромер различал покорность населения местным правителям и английским властям. Покорность местному правительству он считал сугубо отрицательной чертой египетского характера, но взрывы непокорности по отношению к англичанам его возмущали. Хотя покорность и фатализм и являлись, по его мнению, лучшими качествами для наиболее легкого и эффективного управления местным населением[27].  

Еще одним эмоционально окрашенным бытовым стереотипом было представление о фатализме, жителей Египта, об отсутствии у них деловой хватки. Причиной египетского фатализма в глазах английской общественности стал ислам, что дало основание говорить о вреде этой религиозной доктрины и о несомненной пользе исповедуемого британцами варианта протестантизма. Провозглашение собственного религиозного превосходства было еще одной стороной представления об универсальности технического прогресса. Логическая связь была достаточно простой: поскольку Запад смог добиться выдающихся успехов на пути прогресса (прогресс рассматривался в качестве универсальной категории), то породившая этот прогресс религия автоматически также становилась передовой по сравнению с остальными. Как считали англичане, религия, играя первостепенную роль в жизни египтян, ограничивала их мир рамками догм, обычаев и традиций, которые они не могли преступить. Отмечалось доминирование в повседневной жизни людей религиозного сознания: «Среди арабов пустыни вера в учение ислама – это не принятие абстрактной догмы, но активная сила жизни»[28], – писал Э.Дайси. Английские колониальные деятели склонны были подчеркивать негативные, с точки зрения управления страной по европейским стандартам, черты ислама. Э.Б.Кромер считал, что ислам не приемлет компромиссов, месть и ненависть имеют для мусульманина гораздо большее значение, чем любовь и благотворительность[29]. Осуществляя реформы в Египте, лорд Кромер не встречал особого сопротивления местного населения за исключением тех случаев, когда эти реформы шли вразрез с установлениями шариата, поэтому именно религия виделась ему силой, тормозящей реальный прогресс в стране. Англичане считали, что для успешного развития египетскому населению необходимо отказаться от некоторых постулатов ислама и воспринять христианские ценности. Египтянам рекомендовалось сменить одну веру на другую (ислам на прогресс) или совместить их. Среди англичан было широко распространено убеждение, которое внедрялось и в массовое сознание, что «ислам – это политика, равно как и вера, и, будучи политикой, он не выносит соперничества, не допускает партнерства, не приемлет компромисса, который отбрасывает его на второстепенные позиции»[30].

Египетская беспечность также часто подчеркивалась прессой и являлась в представлении широких слоев британского общества типичной для колонизированного народа. Этот характерный для западного общества стереотип возник при близком знакомстве европейцев с народами Азии и Африки еще в 17в., английская пресса лишь расширила его, наполнив доказательствами. Англичане отмечали свойственные жителям египетской деревни равнодушие к точным цифрам и далеким от жизни понятиям, отсутствие беспокойства по поводу завтрашнего дня. «Его жизнь в прошлом и настоящем. Завтра позаботится  о себе само»[31], – писал о феллахах Э.Б.Кромер. Отмечалось отсутствие у египтян «сбалансированного сознания, твердых суждений, беспристрастности»[32]. Пресса и публицистика рисовала образ человека, не склонного к скептицизму, жизнерадостного, любящего сплетни и праздность. Для египтянина не характерна западная четкость мысли, зачастую он не в силах вывести элементарного заключения из двух предпосылок, его объяснение всегда будет длительным и запутанным. Рассказывая что-либо, он обязательно несколько раз собьется с мысли. В политике, как и в повседневной жизни, египтянин принимает за правду самые абсурдные вещи[33], — поучал колониальных политиков Э.Б.Кромер. Глубокий консерватизм жителей Египта, нежелание что-либо менять, отсутствие ответственности вызывали удивление и зачастую раздражение англичан. Лорд Кромер писал об этом с точки зрения администратора, задачей которого является реформирование внутренней политики страны: «Египетский бюрократ меньше думает о том, что должно быть сделано, чем о том,  чтобы действовать таким образом, чтобы на него самого нельзя было возвести обвинений»[34]. Представления о лености, фатализме, беспечности и безалаберности египетского населения были сформированы британским общественным мнением в рамках противопоставления «мы-они», где положительно окрашенные характеристики английского обывателя (трудолюбие, предусмотрительность, сдержанность) противостояли негативному образу египтянина.

Таким образом, можно констатировать, что английские представления о египтянах во многом определялись как предшествующим опытом колониальной деятельности страны и сформировавшимися на основе этого опыта стереотипами о туземном населении, так и автостереотипами о великой миссии Великобритании. Если следовать классификации Ю.Платонова[35], выделившего три группы факторов, воздействующих на формирование этнических стереотипов, то меньше всего на британские представления о египтянах воздействовали собственно особенности египетской этнической психологии, в большей степени они определялись социально-политическими и экономическими условия развития этих стран, где Великобритания выступала как донор, а Египет только как реципиент. Что касается небольшой длительности и глубины культурного контакта двух стран на момент формирования стереотипов, то для английского общественного мнения это не имело особого значения, поскольку Египет рассматривался как одна из колонизованных Великобританией стран с типичными особенностями территории, нуждающейся в цивилизаторском воздействии западной культуры. Функции британских стереотипов о египетской культуре можно вслед за У.Липпманом[36] охарактеризовать как защиту от путаницы и экономию усилий (вместо изучения многообразия восточных культур английский обыватель привычно следовал стереотипному образу восточного варвара), а также как некоторую гарантию самоуважения среднестатистического жителя Великобритании, выглядевшего прогрессивно на фоне «отсталого» населения Египта.[37]



[1] Платонов Ю. Народы мира в зеркале геополитики СПб., 2000. С.286

[2] Фалькова Е.Г. межкультурная коммуникация в основных понятиях и определениях. СПб.,2007. С.7

[3] См. Ротштейн А.Ф. Захват и закабаление Египта. М.,1959; Ерофеев Н.А. Английский колониализм в середине 19 века. М.,1977; Tignor L. Modernization and British Colonial Rule in Egypt,1882-1914. Princeton,1966; Bullard R. Britain and the Middle East. London,1964

[4] Deighton H. The Impact of Egypt on Britain. A Study of Public Opinion. //Political and Social Change in Modern Egypt. London,1986.

[5] Русский перевод: Лэйн Э.У. Нравы и обычаи египтян в первой половине 19 века, М.,1982

[6] Deighton H. Op. cit. P.230

[7] У.Липпман Общественное мнение. М.,2004. С.125

[8] См., например, Egerton F. Great Britain, Egypt and the Suez Canal. London,1883; Dicey E. England and Egypt. London,1881

[9] Dicey E. Op.cit. P.265-266

[10] Stuart H.W.V. Egypt after the War. London,1883. Р.339

[11] Wallace M. Egypt and the Egyptian Question. London,1883. Р.503

[12] Rowsell F.W. The Administrative Machinery of Egypt. // The nineteenth Century and after…1881 №57. Р.648

[13] Sladen D. Egypt and the English: Showing British Public Opinion in Egypt upon the Egyptian Question. London,1908. P.6

[14] Cromer E.B. Modern Egypt. London,1908. Vol.2. Р.124

[15] Ibid. P.293

[16] У.Липпман Общественное мнение. М.,2004. С.109

[17] Fyfe H.H. Op.cit. P.155

[18] См., например, Alexander J. The truth about Egypt. London,1911; Marshall J.E. The Egyptian enigma 1890-1928. London,1928

[19] Fyfe H.H. Op.cit. P.147

[20] Wylie J.A. Op.cit. P.103

[21] См. например, Milner A. England in Egypt. London,1901; Low S. Egypt in Transition. New-York,1914

[22] Mitra S.M. Lord Cromer and Orientals. // The nineteenth Century and after…

[23] Cromer E.B. Modern Egypt. London,1908. Vol.2. P. 124

[24] Milner A. Op.cit. P.314

[25] Wallace M. Op.cit. P.138

[26] Steevens G.W. Op. cit. P.277

[27] Cromer E.B. Op. cit. P.151

[28] Dicey E. What Next in Egypt? // The nineteenth Century and after…1889 №151. p.469

[29] Cromer E.B. Op.cit. Vol.2. P.139

[30] Colvin A. Egypt Today. // The nineteenth Century and after…1907 №362. P.529

[31] Ibid. P.149

[32] Fyfe H.H. The New Spirit in Egypt. London,1911. P.148

[33] Cromer E.B. Op.cit. Vol.2. P.147-148

[34] Ibid. P.240

[35] Платонов Ю. Народы мира в зеркале геополитики СПб., 2000. С.288

[36] У.Липпман Общественное мнение. М.,2004.

ИДЕЯ СОБОРНОСТИ И ПРОБЛЕМЫ ВОЗРОЖДЕНИЯ РУССКОГО ПРАВОСЛАВНОГО ИСКУССТВА

Автор(ы) статьи: Колесова И.С.
Раздел: ПРИКЛАДНАЯ КУЛЬТУРОЛОГИЯ
Ключевые слова:

соборность, русское православное искусство, символизм, Храм Христа Спасителя в Москве, Храм–на–Крови в Екатеринбурге

Аннотация:

В статье затрагивается проблема возрождения русского православного искусства на основе идеи соборности. Анализ символических форм храма Христа Спасителя в Москве и Храма-на-Крови в Екатеринбурге приводит автора к выводу, что проникновение рыночных отношений в сферу православного искусства, когда отсутствует длительная духовная работа по усвоению и накоплению знаний прошлого, искажает соборный образ православного храма. В этой связи актуализируется проблема теоретического осмысления новых архитектурных сооружений, опыт которых в России был долгое время не востребован.

Текст статьи:

Смысложизненной идеей русского православного искусства является идея соборности. К соборному единству, как грядущему миру Вселенной, Русь вели идея Троицы и идея Софии. Свое символическое выражение они получили через канонические формы русского православного искусства, выстроенного на основе определяющего принципа соборности – «единство во множестве» Следование этому принципу определяет стройность, красоту, наделяет высоким духовным смыслом весь строй богослужения и каждый  из его элементов. С упадком богословия [1.331] на Руси, начавшегося в послерублевскую эпоху, и растворением православного искусства в эстетической стихии, происходит отрыв от соборности, искажение и утрата гармонии православных образов. Исчезает их духовная основа, цельность, образы перестают быть эквивалентным Слову, теряют свой смысл. Попытки восстановить утраченные канонические формы православного искусства на основе переосмысления идеи соборности в изменяющейся исторической реальности, предпринимались в его истории не однажды. Одним из ярких примеров, подтверждающих этот тезис, демонстрирующий противоречивые коллизии, возникающие в ходе этого процесса, является строительство Храма Христа Спасителя в Москве. Идея возведения архитектурного памятника в честь победы русских в войне 1812 года возникла из убеждения, «что православная традиция и российская соборность, оказались сильнее католического коварства. Русские верили, что Россию спас Христос, однако его больше не воспринимали как простого очеловеченного спасителя, каким его изобразил Рублев на знаменитой иконе. Христос должен был теперь воплотиться в монументальном архитектурном творении» [2.98]. Храм Христа Спасителя явился «символом взлета, падения и возрождения русской православной культуры» [2.98]. Сооружение неовизантийского храма, сочетавшего функции музея  воинской славы и церкви, стало практической школой возрождающегося национального зодчества. Архитектор К.А. Тон один из первых мастеров, предпринявших попытку возвращения русскому зодчеству художественного языка, соборных образов Древней Руси. В основу архитектурного  решения К.А. Тон положил канонический пятиглавый храм, ориентируясь на тип московской соборной церкви XV-XVI веков, восходящий к традиции Владимиро-Суздальской Руси.

Главными ориентирами для зодчего послужили соборы Московского Кремля, а также собор Василия Блаженного, построенный в XVI веке зодчими  Бармой и Постником. Эти русские мастера блестяще осуществили в храмовой архитектуре соборную идею: дать единство в многообразии, соединить разнородное в единое целое. «Это гимн, несущий в себе ключевую идею России и русского национального характера – идею соборности. В храме «выражается главная идея России: беречь и охранять единство, ценить индивидуальность, не подавлять ее – дать человеку и народам возможность процветания в свободе и независимости из каждого отдельно цветущего множества, создать великолепие единства» [3.205].

В новых исторических условиях Храм Христа Спасителя был призван возродить идею соборности на основе переосмысления древней русской традиции. Внешний облик храма Христа Спасителя, несомненно, перекликается с храмами владимиро-суздальскими и раннемосковскими.

Как некогда Фиораванти в Успенском соборе, зодчий применил яркий элемент внешнего декора — скульптурный пояс. Аркатурный пояс Успенского собора, безусловно, навеян владимиро-суздальскими мотивами и, в частности, известным дивным поясом Дмитровского собора. Стрельчатые окна, прорезанные со всех сторон храма, образуют еще один пояс, напоминающий аркатурный пояс Успенского собора Московского Кремля. К древнерусским прототипам восходят и луковичные формы куполов.

Главному куполу храма (и боковым главкам) придана ребристая форма, что, напоминает нам о куполах Собора Василия Блаженного. Схожие ассоциации вызывают и килевидные закомары, хорошо известные по Благовещенскому собору Московского Кремля. Этот архитектурный элемент часто встречается в московских храмах XV-XVI вв. Четкое трехчастное деление фасадов и ярко выраженной пилястры, выразительные закомары вызывают воспоминания об архитектуре Архангельского собора Московского Кремля.

Наметились и новые черты в оформлении храма Христа Спасителя: центральную главу украшали кокошники — такого в храмах Соборной площади не было. Скорее всего, их можно отнести к элементам стилизации, характерным для эпохи русского модерна.

Некоторые исследователи [4.] подчеркивают непоследовательность К.А. Тона в соблюдении византийских традиций в архитектуре. Это несоответствие ясно прослеживается не только в отдельных деталях храма, но общей структуре, близкой к структуре собора Святого Петра в Риме «…некоторая грубость и немасштабность этого сооружения также роднят его с римским собором» [4. 134-135] Причина этой дисгармонии в том, что детали храма и членения не приведены в соразмерность по отношению к человеку и окружающей среде, тогда как в Древней Руси храм был частью христианизированного городского пространства.

«Сердцем» любого православного храма является иконостас, символически являющий идею соборности с наибольшей наглядностью и очевидностью. Первоначально иконостас Храма Христа Спасителя замышлялся, как и положено, в виде невысокой преграды в восточном отсеке креста. Но при отделке интерьера была воскрешена еще одна традиция. На соборной площади Кремля, и на Красной площади устраивались грандиозные богослужения, при которых храмом – образом соборного единства – становилась вся площадь. При этом здание собора, например, Покровского, выполняло функции алтаря – громадного кивория,  надпрестольной сени, центра вокруг которого собиралась во время богослужения вся святая Русь. Храм Христа Спасителя был огромен. Он как бы перекрывал церковным сводом площадь, и его иконостас слившись с надпрестольной сенью, превращался в шатровый храм, символически соединяя в единое соборное целое мир земной и абсолютно совершенный и идеальным мир.

Специфика иконостаса Храма Христа Спасителя заключалась еще и в том, что его смысловой доминантой, как и всего храма в целом, был образ Небесного Града. Такая интерпретация соборной идеи храма, потребовала переосмысления традиционной концепции иконостаса. В храме Христа Спасителя зодчий на основе ранней христианской традиции создал новую форму иконостаса в стиле модерн. С одной стороны, здесь очевиден отход от канона, с другой стороны, видно стремление архитектора «вдохнуть» новую жизнь в древность. Оформление иконостаса не в виде плоской алтарной преграды, состоящей из нескольких рядов икон, а виде часовни или сени над алтарным престолом символизировало Гроб Господень. Иконостас Храма Христа Спасителя представляя, святую Кувуклию, являл образ иерасулимской часовни Гроба Господня. «Новый Иерусалим», возведенный на русской земле – мечта о том времени, когда сойдет на землю Иерусалим небесный и православный идеал соборного единства земли и неба восторжествует.

«И увидел я новое небо и новую землю…И я, Иоанн, увидел святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего. И услышал я громкий голос с неба, говорящий: се, скиния Бога с человеками, и Он будет обитать с ними; они будут Его народом, и Сам Бог с ними будет Богом их. … и показал мне великий город, святый Иерусалим, который нисходил с неба от Бога….Господь Бог Вседержитель — храм его, и Агнец. И город не имеет нужды ни в солнце, ни в луне для освещения своего, ибо слава Божия осветила его, и светильник его — Агнец. Спасенные народы будут ходить во свете его, и цари земные принесут в него славу и честь свою. И принесут в него славу и честь народов» (Откр. 21: 1-3, 10-16, 22-24, 26).

«Гениальная мысль Тона», воплощенная в Храме Христа Спасителя, получила как восторженные, так и негативные оценки. Современники А.К. Тона считали, что Храм Христа Спасителя не отражает истинный дух православия. Здесь торжествует православие государственное, императорское. В гигантском центральном куполе храма, доминирующем в городском пейзаже, была воплощена «идея утверждения и усиления авторитета государственной власти»[2.88] Храм Христа Спасителя вознесся не только выше купола собора святого Петра в Риме, но и колокольни Ивана Великого. Духовное мистическое понимание христианства перекрывается «империалистическим соблазном» «Образ Христа, образ Бога был подавлен образом земной власти и представлялся по аналогии с ней» [5.11] Идея соборности как духовного объединения всех существ в Боге, воплотившая прообраз грядущего храмового человечества, получив в Храме Христа Спасителя новое «прочтение», утратила, по мнению Е.Н. Трубецкого «горение ко кресту», потеряла «тайну сочетания высшей скорби и высшей радости». В работе «Умозрение в красках» мыслитель пишет о важности и необходимости аскетического подвига в созидании соборности, ибо соборность – это новое «сверхбиологическое» понимание жизни, дающееся на пике духовного средоточения, рождающееся от встречи двух миров – реального и трансцендентного. Вследствие низкого уровня просвещения, глубокого духовного падения и торжества духовного мещанства в современном мире, строитель храма забывает о кенозисе Христа, не находит в своей душе «луча солнечного откровения» А потому никакой действительной встречи двух миров в архитектуре Храма Христа Спасителя не происходит. Е.Н. Трубецкой называл Храм Христа Спасителя «…одним из самых крупных памятников дорого стоящего бессмыслия является храм Спасителя: это как бы огромный самовар, вокруг которого благодушно собралась патриархальная Москва». [6.67].

Восстановление храма, начавшееся в 90-е годы прошлого столетия, до конца не исчерпало возникшие проблемы. В 1996году, в самом начале процесса восстановления Храма Христа Спасителя, профессор М.И. Дунаев писал:«Приходится опасаться, что много смятения внесут в умы воссозданные росписи Храма Христа Спасителя в Москве, на которые станут взирать как на указанный сверху образец. Но не все так просто с этими росписями. Можно, в конце концов, согласиться, что храм необходимо полностью восстановить как памятник своего времени со всеми особенностями, вплоть до прежних росписей, насколько это возможно. Но воспринимать созданное в прошлом веке как эталон будет все же неполезно для церковного искусства» [7.53].

Примерно по такой же схеме и по размерам, что и Храм Христа Спасителя в Москве, был выстроен в первой половине XIX века архитектором В.П. Стасовым Троицкий собор в Петербурге. Несмотря на отсутствие русско-византийских деталей и возвращение к пятикупольной схеме, применявшейся в раннероманских европейских базиликах, храм В. П. Стасова более органичен и масштабен. Дело в том, что архитектору удалось точно найти соотношение четверика и системы барабанов с куполами, тонкими деталями и профилями классического ордера. Кроме того, в силуэте здания четко просматриваются характерные для русских храмовых сооружений очертания, напоминающие гору. Зодчий добился такого эффекта очень плотной постановкой пяти крупных куполов – приемом, широко применявшимся в русской архитектуре при создании больших храмов в XVI-XVIIв.в.

Сопоставление этих архитектурных памятников показывает, что не столько приверженность внешней атрибутике с применением русских деталей: арочек, кокошников, балясников делает храмовое здание символом национального православного самосознания, сколько усвоение и следование философии соборности как гармоничной соотнесенности в архитектуре общего и частного, целого и детали.

Позволим прокомментировать эту мысль еще одним примером, сравнив петербургский Храм Вознесения Христова и собор Василия Блаженного в Москве. Дело в том, что именно этот собор наряду с зодчеством XVII века, становятся эталонами для архитекторов Альфреда Парланда в создании проекта Спаса на крови.

Храм Василия Блаженного – это собор, состоящий из девяти отдельных храмов в одном сооружении, (каждая из церквей символизирует дни решающих боев за Казань) восемь из которых продолжают барабаны с куполом, а центральный венчает шатер, также заканчивающийся куполом. Изобилие соборных столпов, барабанов и куполов создает образ Небесного Иерусалима. «Для наших предков XVI-XVII в.в. живым и осмысленным был образ Иерасулима земного, в котором был распят Иисус Христос, где находится центр земли и одновременно Иерусалима Небесного. Сознательная ориентация при построении многостолпного и многоглавого собора на священный город — средоточие мира и сам мир в его существенности и священности, — представляется несомненной» [8.19].

Исходная установка зодчих была также направлена на воплощение в храме мира Божия в его сопряженности с человеческим образом. Антропоморфный характер сооружения раскрывается здесь как соборность.

В то же время зодчие явно заострили внимание на светской задаче, поставленной перед ними: храм должен быть монументом славы и всенародного торжества Руси. Фасады собора Василия Блаженного богато украшены многоярусными карнизами и кокошниками, мало распространенными в то время формами оконных проемов, рамок и углублений. В результате внешняя декоративная красота храма перекрыла внутреннее убранство, нарушив уравновешенность экстерьера и интерьера. «Храм Покрова весь вовне. Он предполагает восхищенное созерцание его как некоторого памятника, впускает же в себя неохотно, разочаровывая теснотой и скудностью внутренних пространств своих церквей, вдруг обнаруживающих полное несоответствие богатству и размаху интерьера» [10.202.] Здесь происходит нарушение художественного синтеза: внешняя декоративность перекрывает внутренний смысл собора. «Старые храмы поразительно скупы на декор, в них основную роль играет конструкция здания, которая, прежде всего, говорит сама за себя и только потом нюансируется декором. В русских храмах XVII века декор не может доминировать, так как храмовая конструкция служит всего  лишь носителем декора [4.141]. В данном случае излишняя изощренность храма носит фольклорный оттенок и, именно в фольклорном пространстве, достигнут гармоничный и целостный образ храма. Решающую роль в этом сыграло композиционное решение, подчиненное архитектурной логике: стройные пропорции башен проникнуты ритмом вертикальных линий и одновременно уравновешены рельефными карнизами и мягкими полукружьями.

Спас на крови также венчают барабаны, шатер и девять куполов. При этом барабаны с куполами находятся не на соборных столпообразных церквях и не ограничиваются четвериком, так как их девять. Массивный четверик с шатром подавляет с высоты более восьмидесяти метров основной объем и группу угловых глав, в которую включен купол колокольни. Своей мощью колокольня вносит некоторое беспокойство и напряженность в общую композицию. В целом создается впечатление некоторой конструктивной нелогичности из-за, чего общий силуэт Спаса на крови уступает в целостности архитектурного образа Покровскому храму.

Для фасадов Спаса на крови также характерна излишняя декоративность, в которой уловима фольклорная тема: яркий пестрый колорит, обилие материалов (кирпич, мрамор, гранит, эмали, позолоченная медь и мозаика) и мелких деталей, присутствие элементов, не связанных с конструктивной композиционной основой. В стремлении к самобытности, Парланд не растворяет храм в фольклорной стихии. Применяя новую школу рисунка, проектирования и технологии обработки материалов, зодчий создает стилизацию фольклора. Фольклорная стилизация, оставшись лишь таковой, не исказила внутреннего смысла собора. Храмовая программа, в основу которой положена византийская иконография, раскрывает смысл христианского откровения как соборного Божественного единства, в то время как храм Василия Блаженного представляет целостный образ именно в своей фольклоризации. В этом заключается преимущественное отличие Спаса на крови от Храма Василия Блаженного.

Удивительную особенность древнерусской архитектуры подметил известный специалист в этой области  С. Я. Кузнецов, изучая архитектуру Иосифо-Волоцкого монастыря XVII века. Исследователь  обратил внимание на различную пластику окон, расположенных на северной и южной стенах. Оказалось, что окна клали каменщики, принадлежащие к разным школам, используя свои специфические строительные приемы. В одном случае окна опираются на ступенчатый скос подоконной части, в другом — эти части выложены гладко. При этом оба окна симметрично расположены относительно главной оси храма, не нарушая гармонии православной соборной идеи, являющейся ядром русской храмовой архитектуры.  Отсюда следует вывод, что древнерусская архитектура зримо воспроизводит дух терпимости к инаковости другого человека, то есть истинный дух соборности. «Именно он – главная черта русской, православной архитектуры, особенности которой не сводятся к кокошникам и балясникам» [4.141].

Именно поэтому и Храм Василия Блаженного и заново восстановленный Храм Христа Спасителя вызывают неоднозначную реакцию. Последний новом обличьи представляет смешение церковного и светского стилей, демонстрирует различные направления, техники, манеры, не всегда органично соответствующие друг другу, то есть церковный модернизм. Причина, вероятно, заключается в том, что многие современные мастера, исполняя заказ, преследуют коммерческие цели. Им нечего нести «к подножию креста», ибо душа их неполна. «У древних строителей в душе огонь неопалимой купины, а у новых – золотая корона, луженный самовар или просто репа». [6.67]. (Мы должны честно признать, что здесь не имеем собственной позиции. Нам не удалось увидеть прежний Храм Христа Спасителя, но и нет оснований не доверять авторитетному мнению Е. Н. Трубецкого.)

В какой-то мере эти размышления можно перенести и на воздвигнутый в Екатеринбурге Храм на Крови, в котором нам видится перекличка и с Храмом Христа Спасителя, и с соборами Московского Кремля.

Собор в Екатеринбурге представляет сложный культурно-исторический и религиозный комплекс. Его архитектура решена в русско-византийском стиле, характерного для имперских храмов конца XIX – начала XX в.в.

Выбор стиля был решающим моментом при создании Храма на Крови, ибо, определяя внешний и внутренний облик сооружения, он несет важную смысловую нагрузку. Главный архитектор Свердловской области, руководитель авторского коллектива по строительству Храма на Крови, один из авторов концепции Храма — на — Крови Гр. Мазаев, объяснил выбор стиля двумя причинами. Во-первых, Николай II любил византийский стиль; во-вторых, исходя из главной задачи – связать разорванную нить истории – продолжать строительство следует от той точки, на которой его историческое развитие было прервано. Эти установки определили архитектурный облик храма, в котором сочетаются признаки традиционные и новаторские. Главный планировочный принцип – соединение двух храмов в одном – вытекает из идеологического посыла: будущее произрастает из прошлого.

Нижний заупокойный храм, расположенный в цокольной части, посвящен семье Романовых и прошлому России. Росписи алтаря раскрывают образ Церкви. За Горним местом — в алтарной апсиде – изображен Господь Вседержитель, восседающий на престоле. Одесную от Спасителя после святых отцов предстоит власть духовная, далее священномученики. На противоположной стороне, соединяющей алтарь с пределом, на месте убиения Царственных Мучеников изображены князья-страстотерпцы, начиная с Бориса и Глеба и заканчивая царской семьей. Росписи алтаря выполнены в византийском стиле мастерами из иконописной мастерской Екатеринбургской епархии под руководством Татьяны Водичевой.

Идея мученичества, заложенная в концепции алтаря, развита и в центральной части храма, где, с одной стороны в навесных киотах разместились иконы десяти святых русских правителей, возглавляемые образом Державной Божией Матери. С другой стороны – ряд святых первосвятителей, от митрополита Ионы до патриарха Тихона венчает Владимирская икона Пресвятой Богородицы.

Верхний златоглавый величественный собор посвящен будущему России.

В структуру собора включена комната – символ, в которой было совершено убийство царской семьи. «Уральская голгофа – это единый центр, в котором сфокусирована сущностная храмовая идея, посвященная прошлому, настоящему и будущему России. Таким образом, для раскрытия архитектурного замысла его творцами был использован принцип соборности» единство во множестве»: когда доминирующая идея проявляет себя в частях, образуя гармоническое целое. Проникновению вглубь соборной идеи способствовала опора на церковные каноны. Следование им не исказило главной идеи, хотя программа сооружения храма предполагала создать храм-памятник, имеющий и церковное и светское предназначение. Создатели храма поставили перед собой задачу большой сложности: восстановить утраченные исторические, культурные и духовные связи через покаяние.

Главным элементом православного храма является иконостас. В данном сооружении – два храма, а значит два иконостаса. Оба уникальны. Иконостас верхнего храма из белого мрамора с золотом, прибавляет величия всему сооружению. Композиционный центр подчеркивается мощной аркой над царскими вратами. [10.].

Иконостас нижнего храма впечатляет своеобразием и изяществом и выполнен из фаянса. В нем два ведущих цвета: белый – символ духовного очищения, пурпурное обрамление символизирует пролитую кровь.

Иконостас нижнего храма состоит из 22 икон и включает изображение святых членов царской семьи Романовых. С одной стороны, они исполнены в правилах церковных канонов и составляют целостное соборное единство, представляя образ единого молитвенного предстояния земной и небесной Церкви перед Господом Иисусом Христом. Это молитвенное предстояние является внутренним смыслом и содержанием действий, жестов тех, кто совершает предстояние, объединяя всех и каждого в соборную единую общность.

С другой стороны, в соответствии с общей концепцией храма, в содержании иконостасов отразилась историческая (светская) компонента. Она не перекрывает глубинный духовный смысл соборной идеи, идеально явленной в иконостасе, ибо ее архитектурное воплощение тесно связано с русской православной традицией. Так, в структуру иконостаса верхнего ряда храма включена сень над местом расстрела. В русской архитектурной традиции сень, являясь неотъемлемой частью всякого храма, символизирует божественную сень. Сень устанавливалась над алтарем, над патриаршим местом, над входом в храм, над царским троном. В России сенью или полотенцем прикрывают чудотворную икону.

В народной традиции сени были неотъемлемой частью каждого дома.[11.]. Первоначально они имели сакральное защитное значение. Сени помещались между жилых срубов. Каждый, входящий в дом осенялся, они были смысловым (соборным) центром всего дома. Сени играли центральную роль в пространственной и смысловой организации княжеских хором. Сень символизирует божественную осененность, и защиту, напоминает о заветной мысли русского православия – соборном единстве в Боге.

Московский государь, являя власть, данную Богом, выходил к народу под сень Большого Золотого крыльца. От этой Великой Сени выстраивалась главная смысловая система Соборной площади. Одесную (по правую руку) от крыльца расположились храмы, здания и атрибуты, соотносимые с царской властью, с правлением. Ошую (по левую руку) от крыльца выстроились храмы, здания и атрибуты, соотносимые с церковной властью. Справа – столп Ивана Великого – символ царской власти, слева – Филаретова звонница – символ церковного гласа и патриаршей власти. Справа – Архангельский собор – усыпальница царей, слева Успенский собор – усыпальница патриархов и место венчания на царство, божественного осенения царской власти. Справа – Благовещенский собор – главный дворцовый храм царей, слева – церковь Ризоположения – церковь митрополита. Справа (до перестановки) Царь – пушка, слева  – Царь-колокол.

Таким образом, вся смысловая функциональная структура главной площади Кремля была построена от Сени при главном зале государства – Грановитой палаты. Сени, как осененное особой божественной благодатью пространство, как духовный центр, собирающий множество в единство, и делали Соборную площадь Соборной.

Исходя из этого, можно заключить, что сень в Храме – Христа-Спасителя является символом, который заключает не только духовный, но нравственно-исторический, культурный аспекты, являясь в то же время центром слияния в гармоническое соборное целое всех элементов храмового ансамбля. Для передачи этого смысла строители Храма-На-Крови применили композиционный прием: сень над местом расстрела хорошо просматривается с верхнего уровня за счет оставленного прогала, в котором отсутствуют иконы. Акцентируя внимание на Уральской голгофе, символизирующей связь двух храмов и объединяющей их в соборное целое, создатели храмового комплекса призывают задуматься над прошлым, настоящим  и будущим России.

В среде екатеринбургских искусствоведов и критиков архитектура Храма-на-Крови не получила высокой оценки и считается «провальной». Однако «непрофессионалы», представители других групп населения, в число которых входят как воцерковленные, так и не воцерковленные люди, назвали этот храм самым красивым, современным и в максимальной степени воплощающим идеи русского православия. [12.21]. Такие противоречивые оценки свидетельствуют о том, что появление принципиально новых архитектурных сооружений, опыт строительства которых в России в течение столетия не был востребован, требует теоретического осмысления. Мы же можем лишь констатировать, что в Храме – на – Крови соборная  храмовая идея получила очередной виток в своем развитии, обогатившись новым историческим содержанием. «Русская голгофа» призвана сыграть ту роль, которую выполняла при создании нашей государственности Троице-Сергиева Лавра. Но если Троице–Сергиева Лавра созидалась аскетическим подвигом Сергия Радонежского, то екатеринбургский памятник строился к определенному сроку. В его программу заложена государственная идея. При таком подходе историко-реалистическая компонента, не заглушая все же до конца идею соборности, проявляется более откровенно, тогда как одухотворенность, основа соборности,  уходит на второй план. Только благодаря тому, что соборность имеет в православном искусстве корневую основу, ее отзвуки остались различимы в многообразии новых не совсем гармоничных образных сочетаний, привнесенных извне в архитектуру храма.

Храм-на-Крови – символ, позволяющий заявить о человеческом стремлении к единению, заставляющий задуматься не утеряно ли чего-то сокровенного и святого в нашей духовности.

Литература 

1. «..в послерублевский период начинает утрачиваться духовно-смысловая основа образа»//Успенский Л. А.Богословие иконы православной церкви – М.,Изд-во Московской патриархии, 1997 – 678с.

2. Биллингтон Дж Лики России – М., Логос, 2001– 247с.

3.Ильин И.А.Основы христианской культуры-М., «Хранитель»,2006-310с

4. Кузнецов С. Я. Православие и архитектура.– М., Изд-во православного Сестричества  во имя преподобномученицы Елизаветы, 2005–176с

5. Бердяев Н. Русская идея – М., «Хранитель»2006-249с

6. Трубецкой С. Н. Два мира древнерусской иконописи//Трубецкой С.. Н. Три очерка о русской иконе.– Новосибирск «Сибирь XXI век» 1991– 68с.

7. Проблемы церковной живописи – М.,«Фонд возрождения русского православного искусства»,1997 – 195с

8. Брунов Н. И. Храм  Василия Блаженного в Москве-М., «Искусство»,1988-256с «Его краснокирпичные стены были увенчаны девятью причудливыми куполами, которые походили на пламя исполинской свечи, горящей под стенами Кремля-этой живой иконы Нового Иерусалима. От главного входа в собор, так называемого входа в Иерусалим, начинались все политически значимые крестные ходы по Красной площади в Кремль…Преемники Ивана Грозного предлагали украсить Кремль 12 вратами и прочими атрибутами небесного Иерусалима, описанного Иоанном Богословом  в книге «Откровение»//Биллингтон Дж.Лики России — с. 53

9. Сапронов П. А. Русская культура 1Х-ХХ вв-Спб., «Азбука-классика» 2005- 656с.

10. Мрамор добывали в с. Каелга Челябинской обл. Этот же мрамор применяли и в Храме Христа Спасителя.

11. Павлов Н. П. Алтарь. Ступа. Храм – М., Аллетейя», 2001-396с

12. Мамаева Н. Н. Типы современных православных храмов и отношение к ним населения (на материалах социологического  жителей Екатеринбурга//Православная культура на Урале: материалы научно-богосл конф. с межд участием. – Челябинск. 2006– с.212

АРХЕТИП МАТЕРИ, КАК ОПРЕДЕЛЯЮЩАЯ СУЩНОСТЬ ЖЕНСКОЙ МЕНТАЛЬНОСТИ

Автор(ы) статьи: Андреева П.А.
Раздел: ИСТОРИЧЕСКАЯ КУЛЬТУРОЛОГИЯ
Ключевые слова:

женщина, мать, архетип, культура, ментальность.

Аннотация:

В статье рассматриваются качества, вписанные в категорию «женской ментальности», позволяющие сформировать картину мира женщины. Анализируется архетип Матери, прообраз которой является древнейшим во всех культурах и воплощает в себе «идеальные» характеристики ментальности «женского мира».

Текст статьи:

Менталитет является важной составляющей духовной культуры народа, в которой гендерные различия проявляются особенно явственно. Представители различных наук давно отмечают тот факт, что мужчины и женщины по-разному воспринимают окружающий мир, что доказывает существование различий в их менталитете. Психологи отмечают большую эмоциональность и непосредственность женского характера, женщины пользуются отличной от мужской лексикой, их мышление более образно и конкретно. Они создают свою собственную кар­тину мира. Принимая мужской менталитет, и даже подчиняясь ему, в силу исторических обстоятельств, женщины не теряют своей индивидуальности и силы. Общеизвестно, что принадлежность к полу — одна из важнейших ха­рактеристик личности, во многом определяющая ее культурную ориента­цию в мире. Эта принадлежность зачастую обусловливает и менталитет человека.

Важным компонентом менталитета является форма коммуникаций человеческого общения, устная и письменная речь, язык жестов. Своеоб­разие женского языка давно уже стало предметом исследования. Другой момент связан с образами мышления, с формами восприятия окружаю­щего мира, такими как ассоциативное мышление, образное восприятие действительности, дискуссия и спор как пути познания. И в этой области женщины воспринимают мир по-своему. Для них и их восприятия мира характерен примат чувст­ва над разумом, интуиция, а не формальная логика; восприятие мира всегда личностное и чаще всего связано с нравственным аспектом этого восприятия.

Выделяются и особенности менталитета женщины. Пространство ментальности «женского мира» опирается в своем существовании на следующие положения: мир идеален; идеал недостижим; жизнь (движение) как смысл жизни; истина непостижима; идеальное и реальное смешаны; смех носит иронически-рефлектирующий характер; проявляется склонность к синте­зу; безобразное (деформированное, больное) воспринимается как эстетиче­ское содержание; мир многозначен; мир постигаем чувствами (т.е. зримо-постигаем).

Женст­венности свойственны иные положительные социополовые характери­стики: обаяние, привлекательность, чуткость и заботливость, жизнерадост­ность, общительность, интерес к противоположному полу, деликатность. Данные характеристики формируют образ женщины, которые принимаются за эталон в обществе. Типично женский образ включает ряд черт, связанных с социальными и коммуника­тивными умениями, с теплотой и эмоциональной поддержкой. Идеализиро­ванные черты образа дополняются и отрицательными качествами — формализм, пассивность, излишняя эмоцио­нальность.

Несмотря на то, что практически невозможно встретить реальное
воплощение «идеального» набора социополовых характеристик, общество в
процессе социально-исторического развития выработало устойчивые рамки
принятия образа женщины, наделило его определенными качест­вами. Отсюда следует, что половая стереотипизация — это заданная жесткая
граница поведенческих атрибутов женщины. Из­древле ей приписывалось быть более эмоциональной, жизнерадо­стной, чуткой и коммуникабельной, чем мужчина. Возникает вопрос: почему именно эти качества вписаны в категорию «женской ментальности»?

На этом этапе мы считаем необходимым обратиться к основному хранителю культуры, априорному структурному элементу психики — ар­хетипу.

Архетип (греч. arche — начало и typos — образ; первообраз, проформа) — понятие, восходящее к традициям платонизма и играющее главную роль в «аналитической психологии», разработанной К.Г. Юнгом. Согласно теории ученого, под «личностным» бессознательным существует более глубинный слой — «коллективное бессознательное», являющееся наследуемым, а не социально приобретаемым основанием, «гробницей» душевной жизни людей. «Коллективное бессознательное есть та часть души (psyche), которую можно отличить от личного бессознательного на том основании, что она не обязана, подобно последнему, своим существова­нием личному опыту и, следовательно, не является личным приобрете­нием. В то время как личное бессознательное складывается, по существу, из содержаний, которые одно время были сознательными, а затем исчезли из сознания в результате забывания или вытеснения, содержания кол­лективного бессознательного никогда не находились в сознании и, таким же образом, никогда не приобретались индивидуально, но обязаны своим су­ществованием исключительно наследственности. Тогда как личное бес­сознательное  состоит большей  частью  из  комплексов,  содержание  коллективного бессознательного составляют, по существу, архетипы» (8.с.69-70).

Архетипы представляют собой отражение постоян­но повторяющегося опыта человечества. Некоторые архетипы встречаются уже у животных; они основываются на специфике живой системы вообще, выступая как выражение жизни, чей статус уже не поддается дальнейше­му объяснению.

Как представляется, архетипы — это не только отпечатки постоянно повторяющихся типичных опытов, но и вместе с тем они эм­пирически выступают как силы или тенденции к повторению тех же са­мых опытов. Дело в том, что всегда, когда некоторый архетип являет себя в жизни, он обязательно несет в себе некоторое особое «влияние» или силу, благодаря которой воздействие его носит зачаровываю­щий либо побуждающий к действиям характер. Прав швейцарский ученый И.Я. Бахофен, рассматривавший миф как продукт культурного периода, когда жизнь на­родов еще не выпала из гармонии природы, отличием которой была уди­вительная система, взаимосвязь и выражение великого фундаментального закона, который в богатстве своих манифестаций обретает высшую гаран­тию  внутренней   истинности и природной необходимости (1.с.226).

Архетипы, являясь свидетельством этой гармонии, выступают бессознательными образами самих инстинктов, моделями (patterns) инстинктивного поведения (7.с.71). К наиболее древним и устойчивым архетипам ученый относил ар­хетипы Anima (Души), старого мудреца, Матери-земли, героя-богатыря, де­мона, тени (теневой стороны личности).

Основное отличие женщины — природное, биологическое и социально значи­мое — способность к продолжению рода, к вынашиванию и рождению ре­бенка, ее способность быть матерью. По мнению философа В.А. Рамих, материнство представляет собой «условный код, систему знаков, про­диктованных этнографически данной средой и соответствующим истори­ко-культурным пластом, который гарантирует стабильность данного со­циума, самой культуры» (5.с.92). Роль связующего звена в этой цепи, по нашему мнению, выполняет архетип Матери. Именно архетип Матери, прообраз которой является древнейшим во всех культурах, воплощает в себе «идеальные» характеристики ментальности «женского мира».

Архетип Матери или Великой   Матери   представляет  собой   интерпретацию Юнгом материнского комплекса Фрейда и отдает должное той огромной роли, которую сыграло в жизни человечества материнство. По сравнению с другими, этот архетип более сложен, оказывает базовое влия­ние на формирование личности, может образовывать автономный ком­плекс. Психолог считает, что архетип может активизиро­ваться в самых разных ситуациях: «Его суть — магический авторитет всего женского, мудрости, чего-то благостного, магического возрождения и тем­но-дремучего, захватывающей бездны…»(7.с.211). Его образными репре­зентациями   являются Деметра или Кора в мифах;   София в христианско-мифической традиции;   корова,   печь, скрытое   убежище   или баба-яга в сказках.

Образ Матери на начальной стадии был связан, прежде всего, с природой. Палеолитические статуэтки, возраст которых насчитывает бо­лее 300 000 лет, изображающие женские фигуры с гипертрофированными половыми признаками, считаются самыми ранними символами плодородия. Несмотря на то, что многие предания о сотворении мира представляют Творца мужчи­ной или двуполым богом, возможно, что им предшествовали верования в Богиню-Мать, олицетворяющую саму животворящую силу природы. Гесиод (около 700г. до н.э.), поэт, систематизировавший греческую мифологию, поместил Гею — Мать-Землю — в самое начало генеалогии богов как Мать всего сущего, первопричину, самую старшую из всех богов греческого пантеона. «Широко раскинулась она, могучая, дающая жизнь всему, что живет и растет на ней»,- повествуют о ней мифы древней Греции (4.с.14). Ею были рождены не только все боги, но и первый человек. Почитание Матери-природы в греко-римской традиции отразилось в культе Деметры и Реи. Христианский культ Девы Марии уникален не только потому, что Мария была земной женщиной (от нее произошло человеческое в Иисусе Хри­сте), не богиней, но также и потому, что этот культ полностью порвал с вековой традицией почитания Матери-природы, которая, в сущности, была традицией поклонения силам природы. Так произошло перемещение «цен­тра ценностной тяжести» с природной силы на силу женскую (в силу не­разрывной связи с природой — не менее важную).

Широкое  распространение  почитание женских, материнских  культов получило в язычестве. Все женские персонажи в славянской мифологии, по сути, сводятся к единому синкретичному образу — образу Великой Богини-Матери, Матери-земли, или иначе к Матери сырой земле, имени, которое встречается во многих былинах и пословицах. Она, в наиболее древних вариантах, — источ­ник всего сущего, рождающее начало, из ее чрева родится все живое и неживое. Поскольку она считалась воплощением воспроизводящей силы природы, ее уподобляли женщине. Оплодотворенная дождем земля давала урожай, кормила людей, помогала продолжить род. Поэтому в заговорах часто употреблялась формула: «Земля — мать, небо — отец», например: «Гой еси, сырая земля, матерая! Матери нам еси родная, всех еси нас породила» (9.с.44).

Она живое существо, женщина, испытывающая чувства, переживающая различные эмоции. Она кормилица и заступница, ле­леющая своих детей и наказывающая их врагов. Мать сыра земля спо­собна испытывать жалость, она скорбит по своим павшим на поле брани сыновьям. Иначе говоря, родная земля наделяется женским или даже мате­ринским ликом. Женственный лик и у самой Руси. Так представления о земле как о благодатной пашне, на которой можно возделывать хлеба, сли­ваются постепенно с представлениями о земле как о Родине.

Архаический культ Матери сырой земли — один из самых характерных следов древ­нейших воззрений. «Мать сыра земля, хлебородница» упоминается в произведениях фольклора достаточно часто. За ней стоит стихия материнской, родовой нравственной жизни, к ней припадают за силами, ей «поведывают» печаль и каются в грехах.

В христианской   культуре России   женское начало также занимает достаточно важное место. Женский лик имеет сама христианская церковь — «невеста Христа», Мать-заступница за мучеников веры, утешительница. Вы­соко оценивается христианскими авторами идеал женской святости. Но ис­ключительное место занимает, конечно, образ Богороди­цы. Внешним проявлением такого положения может быть хотя бы тот факт, что наиболее почитаемой и любимой иконой на Руси была икона Божией Матери. Многие исследователи истории отечественной культуры подчерки­вают особую  мистическую  связь  Русской земли,  России  и  Богородицы (6.с.358).

Все прежние представления о Богине-Матери органично вливаются в образ христианской Богородицы. Матерь Божья есть защитница право­славных и от внешних врагов, и от сурового Бога-Отца. Она выступает как бы в роли посредницы между Богом и людьми. Ее почитали как охрани­тельницу производящего начала. Отголоском древнего культа Матери сы­рой земли является, и обычай перед началом сева ставить в лукошко с се­менами икону   пресвятой Богородицы — считалось, что зерно   после этого приобретало дополнительную силу. Богородица также выступает как за­ступница детей. Согласно поверьям, мать, потерявшая грудного ребенка, должна была несколько ночей молиться в церкви, очертив вокруг себя круг. Полагали, что явление Богородицы матери ребенка свидетельствует о том, что она услышала молитву женщины, и ее дитя попало в царство небесное (9.с.234).

Многие древние легенды представляют Богиню-Мать как источ­ник всего сущего. Великой матери богов Миринё в древности поклоня­лись  во Фракии, в районе реки  Танаис, в Армении, повсеместно   в Малой Азии и Сирии. Существуют и другие ее ипостаси и имена: Изида, Иштар. В мифологии древнего Китая известно мифическое существо Диму наннян (матушка-земля), божество, которое имеет в своей основе архаические представления о богине-прародительнице. Во всех случаях позд­нейший культурный слой наложен на древние представления о едином женском божестве, о Великой Матери Мира, будь то Гея, породившая Урана, или Мать Богов Адити, или Кибела, Астарта или просто Ма, Ма-Дивиа — мать всего живого, согласно Крито-Микенским надписям. Разнооб­разие имен является прежде всего свидетельством повсеместного покло­нения этому божеству, воплощающему собой идею земного материнства.

В древних эпохах женское божество считалось главенствующим в пантеоне. Богиня-Мать, как правило, присутствует в большинстве мисте­рий и мифологий мира. В мифологической модели мира образ Великой Богини полисемантичен, но чаще всего ее образ отождествляют с землей, и в более широком смысле — с женским творческим началом в природе. Принадлежащие Богине-Матери две основные функции: функция созида­ния, имеющая несколько аспектов (участие в творении мира, покровитель­ство плодородию почвы, скота и т.д.); и функция покровительства семье и домашнему очагу — и стали основанием женской ментальности. Женское, а точнее материнское, начало образует архаичный пласт культуры, и через него можно проследить нити и связи практически со всеми культурными феноменами как на родовом, так и на индивидуальном уровне.

Подводя итоги вышеизложенному, можно сделать следующие вы­воды, женская ментальность (феминность, женствен­ность) как специфическая черта личности женщины отражает накоплен­ные веками этические и эстетические ценности личности женщины, та­кие, как мягкость, нежность, доброта, сердечность, умение создавать кра­соту вокруг себя — это то, что всегда ценилось в женщине, в чем нужда­ется каждый человек.

Нравственные качества женщины имеют большое значение в жизни общества. От ее душевной отзывчивости, терпения, самоотвер­женности и любви зависит нравственное здоровье детей, семьи, общества в целом. Природа сама создала эту связь, тесное единение — любовь и ре­бенка с существованием женщины сильнее, чем с существованием мужчи­ны.

Одним из отличительных качеств личности женщины является ее высокая коммуникабельность. Возникновение этого качества напрямую связано с функцией материнства, которое превратило общение в явление внутреннего мира женщины. Воспитательная функция обогатила коммуникативные свойства женщины, потому что бытие для детей было необ­ходимым условием бытия для себя.

Согласно теории индивидуальной психологии А. Адлера, природа наделила человека врожденным «социальным чувством». Под этим тер­мином психолог понимает стремление к физическому контакту, эмоцио­нальной привязанности, дружескому единению. От степени развитости социального чувства в человеке зависит его способность жить насыщен­ной духовной жизнью, в единстве с другим человеком, с человечеством. Социальное чувство, согласно исследованиям Адлера, это инстинктивная и в то же время осознаваемая и управляемая способность «видеть глаза­ми другого, слышать ушами другого, чувствовать сердцем другого» (4.с.21). В наибольшей степени это чувство зависит от женщины, в силу биологических и общественно-исторических причин занимающейся вос­питанием человека, привитием ему определенных навыков, включением его в сеть отношений.

Как отмечает В. Леви, «мать для всех» — один из прекраснейших, ес­ли не самый прекрасный из женских типов. Поговорив с ней, чувствуешь себя отдохнувшим и набравшимся сил, все заботы и тревоги отступают» (3.с.237). Олицетворением такого типа являются всемирно известные своим милосердием и отзывчивостью женщины.

Женщина проявляет свои материнские чувства и к мужчине, кото­рого любит, и даже к тому мужчине, который должен стать отцом ее ре­бенка; он уже сам в известном смысле ее ребенок. Именно в этой чер­те, одинаково свойственной как матери, так и любящей женщине, следует искать истоки того, что «заставляет каждого мужчину с большей или меньшей сознательностью видеть в женщине-матери … какую-то идею вечности (Золя) (2.с.317).

Таким образом, данный «набор» качеств, характеризующих жен­скую ментальность, (эмоциональность, экспрессивность, чуткость, коммуни­кабельность, терпимость, покорность, жертвенность, ориентированность на коллективность и т.д.)  является  следствием   воздействия  тендерных   сте­реотипов, обязанных своим происхождением архетипу Матери.

Список литературы:

  1. Бахофен И.Я. Материнское право / И.Я. Бахофен // Классики морового религоведения. Антология. Т.1. — М.:Канон+,1996.С.216-267
  2. Вейненгар О. Пол и характер / О.Вейненгар. – Ростов-на-Дону: Изд-во «Феникс», 1998.-608с.
  3. Кондрашин И.И. истины бытия  в зерцале сознания / И.И. Кондрашин. – М: МЗ Пресс, 2001.- 528 с.
  4. Кун Н.А. Легенды и мифы древней Греции / Н.А. Кун.-Мн.: Нар. асвета, 1989.- 462 с.
  5. Рамих В.А. Материнство как социокультурный феномен: Дис. … докт. филос. наук / В.А. Рамих. – Ростов-на-Дону, 1995. – 236 с.
  6. Трубецкой  Е.Н. Национальный вопрос, Константинополь и Святая София / Е.Н. Трубецкой // Смысл жизни.- М., 1994
  7. Юнг К.Г. Сознание и бессознательное: Сборник / К.Г. Юнг.- СПб.: Университетская книга, 1997.-544 с.
  8. Юрциня А.К. Социалистический образ жизни и развития личности женщины / А.К. Юрциня // Научный коммунизм. – 1978. — №5. – С.52-59.
  9. Славянская мифология: справочник / Автор-составитль Ф.С. Капица. – М.: Мегатрон, 1999. – 259 с.